ОЩУТИТЬ "СВОЮ ВЕЧНО РАСТУЩУЮ ДУШУ

Величие Толстого - человека, художника, мыслителя, - казалось бы, неоспоримо. Но, увы, всё гораздо сложнее. Для одних он бесспорный гений, для других – “лавка древностей”, отработанный материал истории. Споры вокруг него не утихают, а со временем возрастают, и их амплитуда колебаний огромна.

Гениальный художник, слабый мыслитель. Велик как правдоискатель, смешон как пророк. Совесть человечества, апостол любви, светоч мудростинаивный утопист, "сюсюкающий" барин, питающийся рисовыми котлетками. Певец живой жизни” - последовательный аскет. Язычник -христианин. Космополит - патриот. Бунтарь - непротивленец. Одним словом, диапазон восприятия и оценок личности и творчества Льва Толстого велик - от демонизации до культа святости.

О противоречивости Льва Толстого написаны тома сочинений, с той лишь разницей, что для одних критиков противоречия писателя были кричащими - мол-де, не мог свести концы с концами, для других - вполне осмысленными и потому имеющими право на существование, для третьих, напротив, неосознанными, свидетельствующими об ограниченности культуры мышления Толстого, якобы работавшего в зажатых рамках собственных жестких установок - “отсюда и досюда”. Среди апологетов Толстого прочно доминировало мнение о том, что его творчество это некий органичный синтез” жизни и творчества, мысли и чувства, желаний и поступков. Но подавляющее число критиков, исследователей, “просто читателей склонны были видеть в Толстом человека, живущего под впечатлением сегодняшнего дня, “сиюминутного” чувства, а потому мало заботящегося о последовательности и определенности своих убеждений.

Читательские оценки, действительно, кричащие. Но вина ли в том Толстого? Или, быть может, мы ещё не поднялись до уровня его духовных исканий и откровений (так, по крайней мере, считал Р. Штейнер)? “Нет в мире виноватых”, - гласит евангельская истина. Не берусь судить, так ли это, но знаю другое: в диалоге культур, личностей есть у каждой стороны своя правда, своя мера понимания действительности. Диалог культур начинается с внутреннего желания в него вступающего человека искренне понять чувства, мысли и душу другого.

Понять Толстого это значит самому, хотя бы на какое-то время, попытаться войти в круг осмысления таких проблем, как человек и природа, жизнь – смерть – бессмертие; свобода и несвобода в судьбе человека и общества, долг и счастье, ступени жизни: от детства через “пограничную ситуацию” к воскресению; вера и сомнение; добро и зло, насилие – усилие – непротивление злу насилием”, красота истинная и ложная, благо животное и духовное.

Прикоснуться к миру Толстого можно только через диалог во времени, когда собственные раздумья о сущности жизни и предназначении человека соотносишь с эпохой, в которой ты живешь, с людьми, жившими до тебя и живущими в тебе, с мыслями о единстве прошлого, настоящего, будущего. Много написано о противоречиях Толстого и так мало о том, что представляло собой его учение о жизни. Ядро этого учения – концепция жизни, смерти, бессмертия. Именно она тот энергетический центр, от которого исходили лучи, проникая в каждую клеточку чувств, мыслей и образов писателя.

Жизнь и смерть в творчестве Толстого – это два плеча одного рычага, две формы бытия, крепко связанные процессом извечного движения мира и человека от простого к сложному и наоборот.

Обрести смысл жизни, неуничтожимый смертью, смысл вполне реальный, – вот что составило пафос духовных поисков Толстого, вот что смело можно назвать собственно толстовским “личностным” элементом. Он полагал, что создание такой философии, которая могла бы, с одной стороны, быть всеединой, универсальной, приемлемой для каждого, с другой – не разрушала бы в человеке индивидуального, неповторимого, приблизит нас к раскрытию тайны преображения человека.

Все, что преломлялось через личность Толстого, проходило испытание на жизнеспособность, воплощалось в художественных и философских произведениях. Сущее (реальная жизнь, с её взлетами и падениями) и должное (наше, божественное по сути, представление об идеале жизни) становились исходными точками толстовского миротворчества. А “мир виделся ему как единство и борьба целесообразных (разумных, божественных на его языке) и стихийных сил. Человек – частица мира – несет в себе его сложность и многомерность, но в отличие от природы он существо духовное, а потому способное не только разобраться в окружающем, но и благодаря разуму и культуре чувства перестроить свои отношения с действительностью на основе любви ко всему, что представляется ему истинной жизнью.

Идея взаимосвязанности человека и мира, бережного отношения первого ко второму глубоко нравственна и крайне актуальна для сегодняшних поколений, когда человечество в гордом своем возвышении над природой отпало от нее и, оставшись один на один со Вселенной, сделало свое существование проблематичным.

Общество, где человек превращен в средство достижения целей, где материальное потребительство поглощает духовную сущность личности, где люди не обладают должной культурой общения и лишены реальных демократических прав, – такое общество, согласно Толстому, обрекает себя на неизбежную гибель. Эти мысли не только не утратили, но приобрели еще большую значимость накануне нового тысячелетия.

Актуальна и толстовская критика действительности. Не изжиты оказались жестокость и насилие там, где их не должно быть, бюрократический механизм государственной машины, бесправность человека перед произволом властей и несовершенного правосудия, чинушество и угодничество, пьянство и половая распущенность. Толстой осмысливал эти явления, вглядывался в причины, их порождающие.

Эстетику и художественную практику Толстого многие ученые склонны считать рационалистической. Это неверно. “Разум человека, – писал он, – так же слаб и ничтожен в сравнении с тем, что есть...”. Для Толстого истинные чувства и разум проистекают из одного божественного источника.

Идея движения лежит в основе видения и понимания Толстым сущности жизни. “Одно из самых обычных заблуждений, – писал он, – состоит в том, чтобы считать людей добрыми, злыми, глупыми, умными. Человек течет, и в нем есть все возможности: был глуп, стал умен, был зол, стал добр и наоборот”. В этом величие человека. Если есть движение, считал он, то человек уже никогда не превратится в умирающую личность, а, напротив, ощутит в себе “свою вечно растущую душу”. Именно такой душой обладал сам Толстой.

Душа человеческая казалась ему бессмертной, и потому ей не дано “удовлетвориться смертным”. Ей, – замечал он, – нужно дело бесконечное”. Через всю свою жизнь он пронес сознание того, что человек только тогда становится человеком, когда воспринимает свою конечность в бесконечной цепи жизни.

Движение означало для Толстого и познание мира другого человека, мира неповторимого, “эгоистического своей отдельной жизнью”, а через это познание – прикосновение к родовой сущности людей, к идее братства и единения.

Ради отыскания истины Толстой совершил свой жизненный и творческий подвиг. Он далек был от того, чтобы монополизировать истину, и в связи с этим писал: “Я не судья. Судит истина”.

Творчество Толстого, вбирая в себя многое из того, что есть в духовном опыте разных времен и народов, позволяет вырваться из узких рамок той или иной идеологии. Оно по-настоящему гуманно и открыто для сопричастности другим гуманистическим течениям мира.

Мироздание, где мириады неповторимостей, индивидуальностей несут в себе целесообразность и хаотичность мировой воли, дальние и ближние миры, согретые единой любовью. Гармония высшего при кажущемся хаосе. Живой Космос. Живая жизнь. Живая душа. Все это в бесконечном движении, развитии, в муках становящегося бытия, и все это роднит Толстого с космическим монизмом Циолковского, ноосферой Вернадского, живой этикой Рериха, теософией Штейнера, практикой непротивления Махатмы Ганди, культурной этикой Швейцера. Эти великие современники считали Толстого своим учителем. Толстовское видение мира и человека соприкасается с лучшими общественными движениями XX века, оно не стареет, а с каждым десятилетием набирает новые силы, благотворно действуя на живущие и приходящие поколения.

Три приводимых ниже фрагмента из романов Толстого это шедевры не только русской, но и мировой прозы: в первом из них речь идет о зарождении чувства любви князя Андрея к Наташе Ростовой, во втором о встрече Анны Карениной с сыном Сережей в день его рождения, в третьем о прощании Нехлюдова с Катюшей Масловой.

Предлагаемые нами отрывки из философских сочинений Толстого, редко печатавшихся в России и за рубежом, сопровождаются вопросами и заданиями для читателей и призваны настроить на раздумья о сущности жизни, науки, искусства, о себе и времени, о нравственной ответственности человека за судьбу мира и рядом живущих людей.

Вы остаетесь наедине с Толстым. Если после прочтения текстов у вас возникнет потребность в общении с нами, мы готовы его поддержать.

До встречи на Форуме !

Виталий Ремизов

“Восемьдесят тысяч лье вокруг себя самого”. Так говорил один из современников о духовных исканиях Л.Н. Толстого. Дневники, письма, произведения и их варианты, мемуарная литература - всё свидетельствует о справедливости сказанных слов. Но важно понять, откуда шла столь замечательная энергетика поиска себя в мире и мира в себе. Ответ кроется в своеобразии личности писателя. При всей сложности, многогранности, она очень цельна и для каждого, кто соприкоснулся с ней, осязаема. Как бы ни был противоречив Л.Т., в нём всегда звучали три мотива восприятия и оценки себя, рядом живущих людей, окружающего мира.

Первый из них - удивительная по трогательности восприимчивость красоты и вечности жизни, а рядом с этим - ощущение хрупкости, незащищённости всего живого, обостренное чувство тревоги за его судьбу. Л.Т. был убеждён, что легко любить всё человечество, трудно любить ближнего. Отсюда пристальное внимание писателя к проблемам жизни и смерти человека, к поиску им бессметрных начал существования.

Второй - “чистота нравственного чувства” (впервые на это обратил внимание Н.Г. Чернышевский). Видение мира изначально с точки зрения его божественной, непреходящей сущности, “первообраза гармонии”, когда не социальные наслоения, а врождённое, непосредственное, искреннее, не имеющее ничего общего с фальшью и ханжеством чувство ведёт каждого из нас к пониманию “правды о мире и душе человека”.

Третий - “диалектика души” (термин Н.Г. Чернышевского). Редкий дар природы. Из живущих на этой земле людей только единицы обладали способностью к духовным переворотам и подлинно нравственному развитию. “Диалектику души” часто путают с возрастным развитием человека. Каждый из нас проходит свой путь становления, мужания и умирания, подчиняясь естественным законам мироздания. Но далеко не каждому суждено пережить процессы внутреннего преображения. В мировой культуре людей, способных к постоянным внутренним переворотам, затрагивающим нравственные основы жизни, крайне мало. Среди них – Лев Толстой.

Достаточно вспомнить, как активно и на протяжении всей жизни писатель изучал иностранные языки. С детства он в совершенстве знал французский, чуть-чуть хуже немецкий и английский. В молодости изучал татарский и арабский. Читал на всех славянских языках. В зрелые годы самостоятельно освоил древнегреческий, латинский, древнееврейский. В 80 лет, когда в Дневнике появляется запись “Идет последняя весна моей жизни”, он садится за изучение голландского языка.

Ещё большее удивление вызывает общественный темперамент Л.Т., проявившийся с юности и не угасавший до конца его дней. Он был инициатором многих общественных организаций, создателем разного рода социальных проектов, основателем уникальной, до сих пор ещё по-настоящему неоценённой педагогики, первооткрывателем глубинных тайн человеческой психики, религиозным мыслителем, теоретиком искусства, талантливым лесником и садоводом и великим художником. Учителя музыки, обучавшие Л.Т. в детстве, считали, что у него есть все задатки большого музыканта. До нас дошли его рисунки, свидетельствующие о способностях и в этой области. Л.Т. всегда тянуло к новым и неизведанным явлениям жизни. Отсюда его реформаторские мечтания в области хозяйственно-экономической деятельности, нашедшие выражение на страницах “Анны Карениной” и в социальных трактатах, участие в Кавказской и Крымской войнах, где ему открылись подлинные бездны жизни и где он понял, что война “противное человеческому разуму и всей человеческой природе событие”, заступническая деятельность за униженных и оскорбленных, позволившая спасти сотни человеческих судеб, живой интерес к научно-техническому процессу, подтверждаемый даже тем, что, начав писать, видимо, гусиным пером, он в старости надиктовывал свои мысли в фонограф. А если прибавить к этому занятия физической культурой, которой он уделял огромное внимание – блестящий верховой наездник, путешественник, совершивший не одно хождение пешком из Москвы в Тулу, из Ясной Поляны в монастырь Оптина пустынь, вегетарианец, знаток гимнастики, большого тенниса, любитель велосипедной езды, катания на коньках, - то станет понятно, что перед нами разносторонне развитый человек.

Масштаб личности Льва Толстого просто потрясает. Он сумел рассказать о себе столько, сколько не сделал ни один живущий на этой земле человек: из 90 томов его Полного собрания сочинений 13 – это дневники жизни, 31 – письма (их там более 10 000), а каждое произведение – частица его души, мыслей, чувств. Как-то он заметил, что, опуская перо в чернильницу, он оставляет там кусок своего мяса.

Обратите внимание: Толстой университетов не кончал, а стало быть, всё, что достиг на своём пути, он обрёл путём неимоверных усилий духа. Библиотека писателя в Ясной Поляне насчитывает более 23 000 томов. Сотни из них имеют пометки Л.Т. и свидетельствуют о его титаническом труде над самим собой, о его неиссякаемом интересе к проблемам жизни, искусства, науки…

Велик диапазон Л.Т. и в сфере общения с людьми: не было ни одного человека, к которому он не смог бы найти своего подхода и своё заветное слово. Опыт общения естественным образом перетекал на страницы его произведений, рассчитанных на людей разных возрастов.

В раннем детстве мы открываем его “Азбуку”, становимся старше – трилогию “Детство”, “Отрочество”, “Юность”, а в зрелые годы наслаждаемся его романами “Война и мир”, “Анна Каренина”, “Воскресение”, его рассказами и повестями “Три смерти”, “Казаки”, “Холстомер”, “Хозяин и работник”, “Смерть Ивана Ильича”, “Крейцерова соната”, “Отец Сергий”, “Фальшивый купон”, “Хаджи-Мурат”, плачем и смеёмся над страницами его пьес “Власть тьмы”, “Плоды просвещения”, “Живой труп”, “И свет во тьме светит”.

Многие философские и религиозные сочинения при жизни Л.Т. были запрещены цензурой. В советский период большая часть из них увидела свет только в девяностотомнике. Теперь же появилась возможность свободного приобщения к ним, и думаю, что оно никого не оставит равнодушным.

В Толстом есть то, что поставило его в один ряд с величайшими мудрецами мира, - логика его собственной жизни, воплощенная в его произведениях.

В юности он мечтал стать самым богатым, самым великим и самым счастливым человеком на этой земле. Все эти желания он мог бы легко осуществить. Но от богатства отказался, славой, а он при жизни был признан великим художником, “апостолом любви”, тяготился, счастливым не захотел быть – нельзя быть счастливым, когда вокруг тебя столько страданий… За десять дней до смерти он навсегда уйдёт из Ясной Поляны, чтобы остаток жизни провести в уединении и тиши, за год до смерти в дневнике выразить свою последнюю волю – попросит похоронить его в простом гробу, не ставить памятника, над могилой не произносить траурных речей. Поистине решение подстать пророку.

Неизвестный Толстой… Он, действительно, неизвестный, ибо только начинает приоткрываться завеса над таинством его жизни и творчества. Он для нас пока – далёкое будущее, но оно манит нас, и нам хочется прикоснуться к его едва осязаемой мантии.

ЛЕВ ТОЛСТОЙ. ВОЙНА И МИР.

(Т. II, Ч. III, гл. 1-3)

Весною 1809-го года князь Андрей поехал в рязанские именья своего сына, которого он был опекуном.

Пригреваемый весенним солнцем, он сидел в коляске, поглядывая на первую траву, первые листья березы и первые клубы белых весенних облаков, разбегавшихся по яркой синеве неба. Он ни о чем не думал, а весело и бессмысленно смотрел по сторонам.

Проехали перевоз, на котором он год тому назад говорил с Пьером. Проехали грязную деревню, гумны, зеленя, спуск с оставшимся снегом у моста, подъем по размытой глине, полосы жнивья и зеленеющего кое-где кустарника и въехали в березовый лес но обеим сторонам дороги. В лесу было почти жарко, ветру не слышно было. Береза, вея обсеянная зелеными клейкими листьями, не шевелилась, и из-под прошлогодних листьев, поднимая их, вылезала, зеленея, первая трава и лиловые цветы. Рассыпанные кое-где по березнику мелкие ели своей грубой вечной зеленью неприятно напоминали о зиме. Лошади зафыркали, въехав в лес, и виднее запотели.

Лакей Петр что-то сказал кучеру, кучер утвердительно ответил. Но, видно, Петру мало было сочувствия кучера: он повернулся на козлах к барину.

— Ваше сиятельство, легко как! — сказал он, почтительно улыбаясь.

— Что?

— Легко, ваше сиятельство. “Что он говорит? — подумал князь Андрей.— Да, об весне, верно,— подумал он, оглядываясь по сторонам.— И то, зелено все уже... как скоро! И береза, и черемуха, и ольха уж начинает... А дуб и незаметно. Да, вот он, дуб”.

На краю дороги стоял дуб. Вероятно, в десять раз старше берез, составлявших лес, он был в десять раз толще и в два раза выше каждой березы. Это был огромный, в два обхвата дуб, с обломанными давно, видно, суками и с обломанной корой, заросшей старыми болячками. С огромными своими неуклюже, несимметрично растопыренными корявыми руками и пальцами, он старым, сердитым и презрительным уродом стоял между улыбающимися березами. Только он один не хотел подчиняться обаянию весны и не хотел видеть ни весны, ни солнца.

“Весна, и любовь, и счастие! — как будто говорил этот дуб.— И как не надоест вам все один и тот же глупый, бессмысленный обман. Все одно и то же, и все обман! Нет ни весны, ни солнца, ни счастья. Вон смотрите, сидят задавленные мертвые ели, всегда одинакие, и вон и я растопырил свои обломанные, ободранные пальцы, где ни выросли они — из спины, из боков. Как выросли — так и стою, и не верю вашим надеждам и обманам”.

Князь Андрей несколько раз оглянулся на этот дуб, проезжая по лесу, как будто он чего-то ждал от пего. Цветы и трава были и под дубом, но он все так же, хмурясь, неподвижно, уродливо и упорно, стоял посреди их. “Да, он прав, тысячу раз прав этот дуб,— думал князь Андрей,— пускай другие, молодые, вновь поддаются на этот обман, а мы знаем жизнь,—наша жизнь кончена!” Целый новый ряд мыслей безнадежных, но грустно-приятных в связи с этим дубом возник в душе князя Андрея. Во время этого путешествия он как будто вновь обдумал всю свою жизнь и пришел к тому же прежнему, успокоительному и безнадежному, заключению, что ему начинать ничего было не надо, что он должен доживать свою жизнь, не делая зла, не тревожась и ничего не желая.

По опекунским делам рязанского именья князю Андрею надо было видеться с уездным предводителем. Предводителем был граф Илья Андреевич Ростов, и князь Андрей в середине мая поехал к нему.

Был уже жаркий период весны. Лес уже весь оделся, была пыль и было так жарко, что, проезжая мимо воды, хотелось купаться.

Князь Андрей, невеселый и озабоченный соображениями о том, что и что ему нужно о делах спросить у предводителя, подъезжал по аллее сада к отрадненскому дому Ростовых. Вправо из-за деревьев он услыхал женский веселый крик и увидал бегущую наперерез его коляски толпу девушек. Впереди других, ближе, подбегала к коляске черноволосая, очень тоненькая, странно-тоненькая, черноглазая девушка в желтом ситцевом платье, повязанная белым носовым платком, из-под которого выбивались пряди расчесавшихся волос. Девушка что-то кричала, но, узнав чужого, не взглянув на него, со смехом побежала назад.

Князю Андрею вдруг стало отчего-то больно. День был так хорош, солнце так ярко, кругом все так весело; а эта тоненькая и хорошенькая девушка не знала и не хотела знать про его существование и была довольна и счастлива какой-то своей отдельной,— верно, глупой,— но веселой и счастливой жизнью. “Чему она так рада? О чем она думает? Не об уставе военном, не об устройстве рязанских оброчных. О чем она думает? И чем она счастлива?” — невольно с любопытством спрашивал себя князь Андрей,

Граф Илья Андреич в 1809-м году жил в Отрадном все так же, как и прежде, то есть принимая почти век губернию, с охотами, театрами, обедами и музыкантами Он, как всякому новому гостю, был рад князю Андрею и почти насильно оставил его ночевать.

В продолжение скучного дня, во время которого князя Андрея занимали старшие хозяева и почетнейшие из гостей, которыми по случаю приближающихся именин был полон дом старого графа, Болконский, несколько раз взглядывая на Наташу, чему-то смеявшуюся, веселившуюся между другой, молодой половиной общества, все спрашивал себя: “О чем она думает? Чему она так рада?”

Вечером, оставшись один на новом месте, он долго не мог заснуть. Он читал, потом потушил свечу и опять зажег ее. В комнате с закрытыми изнутри ставнями было жарко. Он досадовал на этого глупого старика (так он называл Ростова), который задержал его, уверяя, что нужные бумаги в городе, не доставлены еще, досадовал на себя за то, что остался.

Князь Андрей встал и подошел к окну, чтобы отворить его. Как только он открыл ставни, лунный свет, как будто он настороже у окна давно ждал этого, ворвался в комнату. Он отворил окно. Ночь была свежая и неподвижно-светлая. Перед самым окном был ряд подстриженных дерев, черных с одной и серебристо-освещенных с другой стороны. Под деревами была какая-то сочная, мокрая, кудрявая растительность с серебристыми кое-где листьями и стеблями. Далее за черными деревами была какая-то блестящая росой крыша, правее большое кудрявое дерево, с ярко-белым стволом и сучьями, и выше его почти полная луна на светлом, почти беззвездном весеннем небе. Князь Андрей облокотился на окно, и глаза его остановились на этом небе.

Комната князя Андрея была в среднем этаже; в комнатах над ним тоже жили и не спали. Он услыхал сверху женский говор.

— Только еще один раз,— сказал сверху женский голос, который сейчас узнал князь Андрей.

— Да когда же ты спать будешь? — отвечал другой голос.

— Я не буду, я не могу спать, что ж мне делать! Ну, последний раз...

Два женские голоса запели какую-то музыкальную фразу, составлявшую конец чего-то.

— Ах, какая прелесть! Ну, теперь спать, и конец.

— Ты спи, а я не могу,— отвечал первый голос, приблизившийся к окну. Она, видимо, совсем высунулась в окно, потому что слышно было шуршанье ее платья и даже дыханье. Все затихло и окаменело, как и луна и ее свет и тени. Князь Андрей тоже боялся пошевелиться, чтобы не выдать своего невольного присутствия.

— Соня! Сопя! — послышался опять первый голос.— Ну, как можно спать! Да ты посмотри, что за прелесть! Ах, какая прелесть! Да проснись же, Соня,— сказала она почти со слезами в голосе.— Ведь эдакой прелестной ночи никогда, никогда не бывало.

Соня неохотно что-то отвечала.

— Нет, ты посмотри, что за луна!.. Ах, какая прелесть! Ты поди сюда, Душенька, голубушка, поди сюда. Ну, видишь? Так бы вот села на корточки, вот так, подхватила бы себя под коленки — туже, как можно туже, натужиться надо,— и полетела бы. Вот так!

— Полно, ты упадешь.

Послышалась борьба и недовольный голос Сони:

—- Ведь второй час.

— Ах, ты только все портишь мне. Ну, иди, иди. Опять все замолкло, но князь Андрей знал, что она все еще сидит тут, он слышал иногда тихое шевеленье,

иногда вздохи.

— Ах, боже мой! боже мой! что ж это такое! — вдруг вскрикнула она.— Спать так спать! — и захлопнула окно.

“И дела нет до моего существования!”—подумал князь Андрей в то время, как он прислушивался к её говору, почему-то ожидая и боясь, что она скажет что-нибудь про него. “И опять она! И как нарочно!”—думал он. В душе его вдруг поднялась такая неожиданная путаница молодых мыслей и надежд, противоречащих всей его жизни, что он, чувствуя себя не в силах уяснить себе свое состояние, тотчас же заснул.

 

На другой день, простившись только с одним графом, не дождавшись выхода дам, князь Андреи поехал домой.

Уже было начало июня, когда князь Андрей, возвращаясь домой, въехал опять в ту березовую рощу, в которой этот старый, корявый дуб так странно и памятно поразил его. Бубенчики еще глуше звенели в лесу, чем месяц тому назад; все было полно, тенисто и густо; и молодые ели, рассыпанные по лесу, не нарушали общей красоты и, подделываясь под общий характер, нежно зеленели пушистыми молодыми побегами.

Целый день был жаркий, где-то собиралась гроза, но только небольшая тучка брызнула на пыль дороги и на сочные листья. Левая сторона леса была темна, в тени; правая, мокрая, глянцевитая, блестела на солнце, чуть колыхаясь от ветра. Все было в цвету; соловьи трещали и перекатывались то близко, то далеко.

“Да, здесь, в этом лесу, был этот дуб, с которым мы были согласны,— подумал князь Андрей.— Да где он?”— подумал опять князь Андрей, глядя на левую сторону дороги и, сам того не зная, не узнавая его, любовался тем дубом, которого он искал. Старый дуб, весь преображенный, раскинувшись шатром сочной, темной зелени, млел, чуть колыхаясь в лучах вечернего солнца. Ни корявых пальцев, ни болячек, ни старого горя и недоверия — ничего не было видно. Сквозь столетнюю жесткую кору пробились без сучков сочные, молодые листья, так что верить нельзя было, что этот старик произвел их. “Да это тот самый дуб”,— подумал князь Андрей, и на него вдруг нашло беспричинное весеннее чувство радости и обновления. Все лучшие минуты его жизни вдруг в одно и то же время вспомнились ему. И Аустерлиц с высоким небом, и мертвое укоризненное лицо жены, и Пьер на пароме, и девочка, взволнованная красотою ночи, и эта ночь, и луна — и все это вдруг вспомнилось ему.

“Нет, жизнь не кончена в тридцать один год,—вдруг окончательно, беспеременно решил князь Андрей.— Мало того, что я знаю все то, что есть во мне, надо, чтоб и все знали это: и Пьер, и эта девочка, которая хотела улететь в небо, надо, чтобы все знали меня, чтобы не для одного меня шла моя жизнь, чтобы не жили они так, как эта девочка, независимо от моей жизни, чтобы на всех она отражалась и чтобы все они жили со мною вместе!”

 

 

ЛЕВ ТОЛСТОЙ. АННА КАРЕНИНА.

(Ч.VII, гл. XXIX – XXX)

На другой день, в восемь часов утра, Анна вышла одна из извозчичьей кареты и позвонила у большого подъезда своего бывшего дома.

— Поди посмотри, чего надо. Какая-то барыня,— сказал Капитоныч, еще не одетый, в пальто и калошах, выглянув в окно на даму, покрытую вуалем, стоявшую у самой двери.

Помощник швейцара, незнакомый Анне молодой малый, только что отворил ей дверь, как она уже вошла в нее и, вынув из муфты трехрублевую бумажку, поспешно сунула ему в руку.

— Сережа... Сергей Алексеич,— проговорила она и пошла было вперед. Осмотрев бумажку, помощник швейцара остановил ее у другой стеклянной двери.

— Вам кого надо? — спросил он. Она не слышала его слов и ничего не отвечала. Заметив замешательство неизвестной, сам Капитоныч вышел к ней, пропустил к двери и спросил, что ей угодно.

—— От князя Скородумова к Сергею Алексеичу,— проговорила она.

— Они не встали еще,— внимательно приглядываясь, сказал швейцар.

' Анна никак не ожидала, чтобы та, совершенно не изменившаяся, обстановка передней того дома, где она жила девять лет, так сильно подействовала на нее. Одно за другим, воспоминания, радостные и мучительные, поднялись в ее душе, и она на мгновенье забыла, зачем она здесь.

— Подождать изволите? — сказал Капитоныч, снимая с нее шубку.

Сняв шубку, Капитоныч заглянул ей в лицо, узнал ее и молча низко поклонился ей.

— Пожалуйте, ваше превосходительство,—сказал он ей.

Она хотела что-то сказать, но голос отказался произнести какие-нибудь звуки; с виноватою мольбой взглянув на старика, она быстрыми легкими шагами пошла на лестницу. Перегнувшись весь вперед и цепляясь калошами о ступени, Капитоныч бежал за ней, стараясь перегнать ее.

— Учитель там, может не одет. Я доложу.

Анна продолжала идти по знакомой лестнице, не понимая того, что говорил старик.

— Сюда, налево пожалуйте. Извините, что нечисто. Они теперь в прежней диванной,— отпахиваясь, говорил швейцар.— Позвольте, повремените, ваше превосходительство, я загляну,— говорил он и, обогнав ее, приотворил высокую дверь и скрылся за нею. Анна остановилась ожидая.— Только проснулись,— сказал швейцар, опять выходя из двери.

И в ту минуту, как швейцар говорил это, Анна услыхала звук детского зеванья. По одному голосу этого зеванья она узнала сына и как живого увидала его пред собою.

Во время разлуки с ним и при том приливе любви, который она испытывала все это последнее время, она воображала его четырехлетним мальчиком, каким она больше всего любила его. Теперь он был даже не таким, как она оставила его; он еще дальше стал от четырехлетнего, еще вырос и похудел. Что это! Как худо его лицо, как коротки его волосы! Как длинны руки! Как изменился он с тех пор, как она оставила его! Но это был он, с его формой головы, его губами, его мягкою шейкой и широкими плечиками.

— Сережа! — повторила она над самым ухом ребенка.

Он поднялся опять на локоть, поводил спутанною головой на обе стороны, как бы отыскивая что-то, и открыл глаза. Тихо и вопросительно он поглядел несколько секунд на неподвижно стоявшую пред ним мать, потом вдруг блаженно улыбнулся и, опять закрыв слипающиеся глаза, повалился, но не назад, а к ней, к ее рукам.

— Сережа! Мальчик мой милый! — проговорила она, задыхаясь и обнимая руками его пухлое тело.

Сонно улыбаясь, все с закрытыми глазами, он перехватился пухлыми ручонками от спинки кровати за ее плечи, привалился к ней, обдавая ее тем милым сонным запахом и теплотой, которые бывают только у детей, и стал тереться лицом об ее шею и плечи.

— Я знал,— открывая глаза, сказал он.—Нынче мое рожденье. Я знал, что ты придешь. Я встану сейчас.

И, говоря это, он засыпал.

Анна жадно оглядывала его; она видела, как он вырос и переменился в ее отсутствие. Она узнавала и не узнавала его голые, такие большие теперь, ноги, выпроставшиеся из одеяла, узнавала эти похуделые щеки, эти обрезанные короткие завитки волос на затылке, в который она так часто целовала его. Она ощупывала все это и не могла ничего говорить; слезы Душили ее.

—— О чем же ты плачешь, мама?—сказал он, совершенно проснувшись.— Мама, о чем ты плачешь? — прокричал он плаксивым голосом.

— Я? не буду плакать... Я плачу от радости. Я так давно не видела тебя. Я не буду, не буду,— сказала она, глотая слезы и отворачиваясь.— Ну, тебе одеваться теперь пора,—оправившись, прибавила она, помолчав, и, не выпуская его руки, села у его кровати на стул, на котором было приготовлено платье.

— Как ты одеваешься без меня? Как...— хотела она начать говорить просто и весело, но не могла и опять отвернулась.

И Сережа расхохотался. Она посмотрела на него и улыбнулась.

. — Мама, душечка, голубушка!—закричал он, бросаясь опять к ней и обнимая ее. Как будто он теперь только, увидав ее улыбку, ясно понял, что случилось.

— Это не надо,— говорил он, снимая с нее шляпу. И, как будто вновь увидав ее без шляпы, он опять бросился целовать ее. —

— Не верил, друг мой?

— Я знал, я знал! — повторял он свою любимую фразу и, схватив ее руку, которая ласкала его волосы, стал прижимать ее ладонью к своему рту и целовать ее.

 

Василий Лукич между тем, не понимавший сначала, кто была эта дама, и узнав из разговора, что это была та самая мать, которая бросила мужа и которую он не знал, так как поступил в дом уже после нее, был в сомнении, войти ли ему, или нет, или сообщить Алексею Александровичу. Сообразив, наконец, то, что его обязанность состоит в том, чтобы поднимать Сережу в определенный час и что поэтому ему нечего разбирать, кто там сидит, мать или другой кто, а нужно исполнять свою обязанность, он оделся, подошел к двери и отворил ее.

Но ласки матери и сына, звуки их голосов и то, что они говорили, все это заставило его изменить намерение. Он покачал головой и, вздохнув, затворил дверь. “Подожду еще десять минут”,— сказал он себе, откашливаясь и утирая слезы.

Между прислугой дома в это же время происходило сильное волнение. Все узнали, что приехала барыня, и что Капитоныч пустил ее, и что она теперь в детской, а между тем барин всегда в девятом часу сам заходит в детскую, и все понимали, что встреча супругов невозможна и что надо помешать ей. Корней, камердинер, сойдя в швейцарскую, спрашивал, кто и как пропустил ее, и, узнав, что Капитоныч принял и проводил ее, выговаривал старику. Швейцар упорно молчал, но когда Корней сказал ему, что за это его согнать следует, Капитоныч подскочил к нему и, замахав руками пред лицом Корнея, заговорил:

— Да, вот ты бы не впустил! Десять лет служил да кроме милости ничего не видал, да ты бы пошел теперь да и сказал: пожалуйте, мол, вон! Ты политику-то тонко понимаешь! Так-то! Ты бы про себя помнил, как барина обирать да енотовые шубы таскать!

— Солдат! — презрительно сказал Корней и повернулся ко входившей няне.— Вот судите, Марья Ефимовна: впустил, никому не сказал,— обратился к ней Корней.— Алексей Александрович сейчас выйдут, пойдут в детскую.

— Дела, дела!—говорила няня.—Вы бы, Корней Васильевич, как-нибудь задержали его, барина-то, а я побегу, как-нибудь ее уведу. Дела, дела!

Когда няня вошла в детскую, Сережа рассказывал матери о том, как они упали вместе с Наденькой, покатившись с горы, и три раза перекувырнулись. Она слушала звуки его голоса, видела его лицо и игру выражения, ощущала его руку, но не понимала того, что он говорил. Надо было уходить, надо было оставить его,— только одно это и думала и чувствовала она. Она слышала и шаги Василия Лукича, подходившего к двери и кашлявшего, слышала и шаги подходившей няни; но сидела, как окаменелая, не в силах ни начать говорить, ни встать.

— Барыня, голубушка! — заговорила няня, подходя к Анне и целуя ее руки и плечи.— Вот бог привел радость нашему новорожденному. Ничего-то вы не переменились.

— Ах, няня, милая, я не знала, что вы в доме,— на минуту очнувшись, сказала Анна.

— Я не живу, я с дочерью живу, я поздравить пришла, Анна Аркадьевна, голубушка!

Няня вдруг заплакала и опять стала целовать ее руку, Сережа, сияя глазами и улыбкой и держась одною рукой за мать, другою за няню, топотал по ковру жирными голыми ножками. Нежность любимой няни к матери приводила его в восхищенье. ,

— Мама! Она часто ходит ко мне, и когда придет...— начал было он, но остановился, заметив, что няня шепотом что-то сказала матери и что на лице матери выразились испуг и что-то похожее на стыд, что так не шло к матери.

Она подошла к нему.

— Милый мой! — сказала она.

Она не могла сказать прощай, но выражение ее лица сказало это, и он понял.

— Милый, милый Кутик! — проговорила она имя, которым звала его маленьким,— ты не забудешь меня? Ты...— но больше она не могла говорить.

Сколько потом она придумывала слов, которые она могла сказать ему! А теперь она ничего не умела и не могла сказать. Но Сережа понял все, что она хотела сказать ему. Он понял, что она была несчастлива и любила его. Он понял даже то, что шепотом говорила няня. Он слышал слова: “Всегда в девятом часу”, и он понял, что это говорилось про отца и что матери с отцом нельзя встречаться. Это он понимал, но одного он не мог понять: почему на ее лице показались испуг и стыд?.. Она не виновата, а боится его и стыдится чего-то. Он хотел сделать вопрос, который разъяснил бы ему это сомнение; но не смел этого сделать; он видел, что она страдает, и ему было жаль ее. Он молча прижался к ней и шепотом сказал:

— Еще не уходи. Он не скоро придет.

Мать отстранила его от себя, чтобы понять то ли он думает, что говорит, и в испуганном выражении его лица она прочла, что он не только говорил об отце, но как бы спрашивал ее, как ему надо об отце думать.

— Сережа, друг мой,—сказала она,—люби его, он лучше и добрее меня, и я пред ним виновата. Когда ты вырастешь, ты рассудишь.

— Лучше тебя нет!..— с отчаянием закричал он сквозь слезы и, схватив ее за плечи, изо всех сил стал прижимать ее к себе дрожащими от напряжения руками.

— Душечка, маленький мой! — проговорила Анна и заплакала так же слабо, по-детски, как плакал он.

В это время дверь отворилась, вошел Василий Лукич. У другой двери послышались шаги, и няня испуганным шепотом сказала: “Идет”—и подала шляпу Анне.

Сережа опустился в постель и зарыдал, закрыв лицо руками. Анна отняла эти руки, еще раз поцеловала его мокрое лицо и быстрыми шагами вышла в дверь. Алексей Александрович шел ей навстречу. Увидав ее, он остановился и наклонил голову.

Несмотря на то, что она только что говорила, что он лучше и добрее ее, при быстром взгляде, который она бросила на него, охватив всю его фигуру со всеми подробностями, чувства отвращения и злобы к нему и зависти за сына охватили ее. Она быстрым движением опустила вуаль и, прибавив шагу, почти выбежала из комнаты.

Она не успела и вынуть и так и привезла домой те игрушки, которые она с такою любовью и грустью выбирала вчера в лавке.

 

ЛЕВ ТОЛСТОЙ. ВОСКРЕСЕНИЕ.

(Ч. III, гл. XXV)

Мрачный дом острога с часовым и фонарем под воротами, несмотря на чистую, белую пелену, покрывавшую теперь все — и подъезд, и крышу, и стены, производил еще более, чем утром, мрачное впечатление своими по всему фасаду освещенными окнами.

Величественный смотритель вышел к воротам и, прочтя у фонаря пропуск, данный Нехлюдову и англичанину, недоумевающе пожал могучими плечами, но, исполняя приказание, пригласил посетителей следовать за собой. Он провел их сначала во двор и потом в дверь направо и на лестницу в контору. Предложив им садиться, он спросил, чем может служить им, и, узнав о желании Нехлюдова видеть теперь же Маслову, послал за нею надзирателя и приготовился отвечать на вопросы, которые англичанин тотчас же начал через Нехлюдова делать ему.

— На сколько человек построен замок? — спрашивал англичанин. — Сколько заключенных? Сколько мужчин, сколько женщин, детей? Сколько каторжных, ссыльных, добровольно следующих? Сколько больных?

Нехлюдов переводил слова англичанина и смотрителя, не вникая в смысл их, совершенно неожиданно для себя смущенный предстоящим свиданием. Когда среди фразы, переводимой им англичанину, он услыхал приближающиеся шаги, и дверь конторы отворилась, и, как это было много раз, вошел надзиратель и за ним повязанная платком, в арестантской кофте Катюша, он, увидав ее, испытал тяжелое чувство.

“Я жить хочу, хочу семью, детей, хочу человеческой жизни”,— мелькнуло у него в голове, в то время как она быстрыми шагами, не поднимая глаз, входила в комнату.

Он встал и ступил несколько шагов ей навстречу, и лицо ее показалось ему сурово и неприятно. Оно опять было такое же, как тогда, когда она упрекала его. Она краснела и бледнела, пальцы ее судорожно крутили края кофты, и то взглядывала на него, то опускала глаза.

— Вы знаете, что вышло помилование? — сказал Нехлюдов.

— Да, надзиратель говорил.

Она поспешно перебила его:

— Что мне обдумывать? Где Владимир Иванович будет, туда и я с ним.

Несмотря на все свое волнение, она, подняв глаза на Нехлюдова, проговорила это быстро, отчетливо, как будто вперед приготовив все то, что она скажет.

— Вот как! — сказал Нехлюдов.

— Что ж, Дмитрий Иванович, коли он хочет, чтобы я с ним жила,— она испуганно остановилась и поправилась,— чтоб я при нем была. Мне чего же лучше? Я это за счастье должна считать. Что же мне?..

“Одно из двух: или она полюбила Симонсона и совсем не желала той жертвы, которую я воображал, что приношу ей, или она продолжает любить меня и для моего же блага отказывается от меня и навсегда сжигает свои корабли, соединяя свою судьбу с Симонсоном”,— подумал Нехлюдов, и ему стало стыдно. Он почувствовал, что краснеет.

— Если вы любите его... — сказал он.

— Что любить, не любить? Я уж это оставила, и Владимир Иванович ведь совсем особенный.

— Да, разумеется,— начал Нехлюдов. — Он прекрасный человек, и я думаю...

Она опять перебила его, как бы боясь, что он скажет лишнее или что она не скажет всего.

— Нет, вы меня, Дмитрий Иванович, простите, если в не то делаю, что вы хотите,— сказала она, глядя ему в глаза своим косым таинственным взглядом. — Да, видно, уж так выходит. И вам жить надо.

Она сказала ему то самое, что он только что говорил себе, но теперь уже он этого не думал, а думал и чувствовал совсем другое. Ему не только было стыдно, но было жалко всего того, что он терял с нею,

— Я не ожидал этого,— сказал он.

— Я не мучался, а мне хорошо было, и я желал бы еще служить вам, если бы мог.

— Нам,— она сказала: “Нам” — и взглянула на Нехлюдова,— ничего не нужно. Вы уж и так сколько для меня сделали. Если бы не вы... — Она хотела что-то сказать, и голос ее задрожал.

— Меня-то уж вам нельзя благадарить,сказал Нехлюдов.

— Что считаться? Наши счеты бог сведет,—проговорила она, и черные глаза ее заблестели от вступивших 9 них слез.

— Какая вы хорошая женщина! — сказал он.

— Я-то хорошая? — сказала она сквозь слезы, и жалостная улыбка осветила ее лицо.

— Аге уои геаdу? 1 — спросил между тем англичанин.

— Directly2,—ответил Нехлюдов и спросил ее о Крыльцове.

Она оправилась от волнения и спокойно рассказала, что знала: Крыльцов очень ослабел дорогой, и его тотчас же поместили в больницу. Марья Павловна очень беспокоилась, просилась в больницу в няньки, но ее не пускали.

— Так мне идти? — сказала она, заметив, что англичанин дожидается.

— Я не прощаюсь, я еще увижусь с вами,— сказал Нехлюдов.

— Простите,— сказала она чуть слышно. Глаза их встретились, и в странном косом взгляде и жалостной улыбке, с которой она сказала это не “прощайте”, а “простите”, Нехлюдов понял, что из двух предположений о причине ее решения верным было второе: она любила его и думала, что, связав себя с ним, она испортит его жизнь, а уходя с Симонсоном, освобождала его и теперь радовалась тому, что исполнила то, что хотела, и вместе с тем страдала, расставаясь с ним.

Она пожала его руку, быстро повернулась и вышла.

Нехлюдов оглянулся на англичанина, готовый идти с ним, но англичанин что-то записывал в свою записную книжку. Нехлюдов, не отрывая его, сел на деревянный диванчик, стоявший у стены, и вдруг почувствовал страшную усталость. Он устал не от бессонной ночи, не от путешествия, не от волнения, а он чувствовал, что страшно устал от всей жизни. Он прислонился к спинке дивана, на котором сидел, закрыл глаза и мгновенно заснул тяжелым, мертвым сном.

— Что же, угодно теперь пройти по камерам? — спросил смотритель.

Нехлюдов очнулся и удивился тому, где он. Англичанин кончил свои записи и желал осмотреть камеры, Нехлюдов, усталый и безучастный, пошел за ним.

 

“ИСПОВЕДЬ”

Работа была написана Л.Н. Толстым в 1879 г. Писатель предполагал её издать в 1882 г. в журнале "Русская мысль", но публикация была запрещена цензурой. Тем не менее, нелегально размноженная литографическим и гектографическим способом, она в тысячах экземплярах быстро распространилась по всей территории России. Легально впервые издана в 1884 г. в Женеве под названием: "Исповедь графа Л.Н. Толстого. Вступление к ненаписанному сочинению". В России же первое разрешенное к печати издание работы появилось лишь в 1906 г. в журнале "Всемирный вестник". "Исповедь" - первое произведение Л.Н Толстого, созданное. им после его "второго рождения". По содержанию - это анализ и описание того сложного духовного пути, которым пришлось пройти автору в поисках ответов на сложнейшие вопросы человеческого бытия: в чем смысл жизни ? как обрести истинную веру ? во что может верить и как должен жить человек, чтобы жизнь сохраняла смысл даже перед лицом неизбежной смерти ? Данная проблематика получила свое развитие и конкретизацию в ряде произведений позднего Толстого - художественных, публицистических, философско-религиозных. По словам философа протоиерея отца В.В. Зеньковского , "едва ли в мировой литературе можно найти другой памятник, написанный с такой силой, как "Исповедь", где все слова полны обжигающей, огненной стихией..."2

ТЕКСТ

“Когда-нибудь я расскажу историю моей жизни и трогательную и поучительную в эти десять лет моей молодости. Думаю, что многие и многие испытали то же. Я всею душой желал быть хорошим; но я был молод, у меня были страсти, а я был один, совершенно один, когда искал хорошего. Всякий раз, когда я пытался выказывать то, что составляло самые задушевные мои желания: то, что я хочу быть нравственно хорошим, я встречал презрение и насмешки; а как только я предавался гадким страстям, меня хвалили и поощряли. Честолюбие, властолюбие, корыстолюбие, любострастие, гордость, гнев, месть все это уважалось. Отдаваясь этим страстям, я становился похож на большого, и я чувствовал, что мною довольны. Добрая тетушка моя, чистейшее существо, с которой я жил, всегда говорила мне, что она ничего не желала бы так для меня, как того, чтоб я имел связь с замужнею женщиной: “Rien ne forme un jeune homme comme une liaison avec une femme comme il faut”;* еще другого счастия она желала мне, того, чтоб я был адъютантом, и лучше всего у государя; и самого большого счастья того, чтоб я женился на очень богатой девушке и чтоб у меня, вследствие этой женитьбы, было как можно больше рабов.

Без ужаса, омерзения и боли сердечной не могу вспомнить об этих годах. Я убивал людей на войне, вызывал на дуэли, чтоб убить, проигрывал в карты, проедал труды мужиков, казнил их, блудил, обманывал. Ложь, воровство, любодеяния всех родов, пьянство, насилие, убийство... Не было преступления, которого бы я не совершал, и за все это меня хвалили, считали и считают мои сверстники сравнительно нравственным человеком. Так я жил десять лет. В это время я стал писать из тщеславия, корыстолюбия и гордости. В писаниях своих я делал то же самое, что и в жизни. Для того чтобы иметь славу и деньги, для которых я писал, надо было скрывать хорошее и выказывать дурное. Я так и делал. Сколько раз я ухитрялся скрывать в писаниях своих, под видом равнодушия и даже легкой насмешливости, те мои стремления к добру, которые составляли смысл моей жизни. И я достигал этого: меня хвалили.

Двадцати шести лет я приехал после войны в Петербург и сошелся с писателями. Меня приняли как своего, льстили мне. И не успел я оглянуться, как сословные писательские взгляды на жизнь тех людей, с которыми я сошелся, усвоились мною и уже совершенно изгладили во мне все мои прежние попытки сделаться лучше. Взгляды эти под распущенность моей жизни подставили теорию, которая ее оправдывала.

Взгляд на жизнь этих людей, моих сотоварищей по писанию, состоял в том, что жизнь вообще идет, развиваясь и что в этом развитии главное участие принимаем мы, люди мысли, а из людей мысли главное влияние имеем мы художники, поэты. Наше призвание учить людей. Для того же, чтобы не представился тот естественный вопрос самому себе: что я знаю и чему мне учить, в теории этой было выяснено, что этого и не нужно знать, а что художник и поэт бессознательно учат. Я считался чудесным художником и поэтом, и потому мне очень естественно было усвоить эту теорию. Я художник, поэт писал, учил, сам не зная чему. Мне за это платили деньги, у меня было прекрасное кушанье, помещение, женщины, общество, у меня была слава. Стало быть, то, чему я учил, было очень хорошо.

Вера эта в значение поэзии и в развитие жизни была вера, и я был одним из жрецов ее. Быть жрецом ее было очень выгодно и приятно. И я довольно долго жил в этой вере, не сомневаясь в ее истинности. Но на второй и, в особенности на третий год такой жизни я стал сомневаться в непогрешимости этой веры и стал ее исследовать. Первым поводом к сомнению было то, что я стал замечать, что жрецы этой веры не все были согласны между собою. Одни говорили: мы самые хорошие и полезные учители, мы учим тому, что нужно, а другие учат неправильно. А другие говорили: нет, мы - настоящие, а вы учите неправильно. И они спорили, ссорились, бранились, обманывали, плутовали друг против друга. Кроме того, было много между нами людей и не заботящихся о том, кто прав, кто не прав, а просто достигающих своих корыстных целей с помощью этой нашей деятельности. Все это заставило меня усомниться в истинности нашей веры.

Кроме того, усомнившись в истинности самой веры писательской, я стал внимательнее наблюдать жрецов ее и убедился, что почти все жрецы этой веры, писатели, были люди безнравственные и, в большинстве, люди плохие, ничтожные по характерам много ниже тех людей, которых я встречал в моей прежней разгульной и военной жизни, но самоуверенные и довольные собой, как только могут быть довольны люди совсем святые или такие, которые и не знают, что такое святость. Люди мне опротивели, и сам себе я опротивел, и я понял, что вера эта обман.

Но странно то, что хотя всю эту ложь веры я понял скоро и отрекся от нее, но от чина, данного мне этими людьми, от чина художника, поэта, учителя, я не отрекся. Я наивно воображал, что я поэт, художник, и могу учить всех, сам не зная, чему я учу. Я так и делал.

Из сближения с этими людьми я вынес новый порок до болезненности развившуюся гордость и сумасшедшую уверенность в том, что я призван учить людей, сам не зная чему.

Теперь, вспоминая об этом времени, о своем настроении тогда и настроении тех людей (таких, впрочем, и теперь тысячи), мне и жалко, и страшно, и смешно,возникает именно то самое чувство, которое испытываешь в доме сумасшедших.

Мы все тогда были убеждены, что нам нужно говорить и говорить, писать, печатать как можно скорее, как можно больше, что все это нужно для блага человечества. И тысячи нас, отрицая, ругая один другого, все печатали, писали, поучая других. И, не замечая того, что мы ничего не знаем, что на самый простой вопрос жизни: что хорошо, что дурно, мы не знаем, что ответить, мы все, не слушая друг друга, все враз говорили, иногда потакая друг другу и восхваляя друг друга с тем, чтоб и мне потакали и меня похвалили, иногда же раздражаясь и перекрикивая друг друга, точно так, как в сумасшедшем доме.

Так, в бытность мою в Париже, вид смертной казни обличил мне шаткость моего суеверия прогресса. Когда я увидал, как голова отделилась от тела, и то, и другое врозь застучало в ящике, я понял не умом, а всем существом, что никакие теории разумности существующего и прогресса не могут оправдать этого поступка и что если бы все люди в мире, по каким бы то ни было теориям, с сотворения мира, находили, что это нужно, я знаю, что это не нужно, что это дурно и что поэтому судья тому, что хорошо и нужно, не то, что говорят и делают люди, и не прогресс, а я с своим сердцем. Другой случай сознания недостаточности для жизни суеверия прогресса была смерть моего брата. Умный, добрый, серьезный человек, он заболел молодым, страдал более года и мучительно умер, не понимая, зачем он жил, и еще менее понимая, зачем он умирает. Никакие теории ничего не могли ответить на эти вопросы ни мне, ни ему во время его медленного и мучительного умирания.

Так я жил, но пять лет тому назад со мною стало случаться что-то очень странное: на меня стали находить минуты сначала недоумения, остановки жизни, как будто я не знал, как мне жить, что мне делать, и я терялся и впадал в уныние. Но это проходило, и я продолжал жить по-прежнему. Потом эти минуты недоумения стали повторяться чаще и чаще и все в той же самой форме. Эти остановки жизни выражались всегда одинаковыми вопросами: Зачем? Ну, а потом?

Среди моих мыслей о хозяйстве,—которые очень занимали меня в то время, мне вдруг приходил в голову вопрос: “Ну хорошо, у тебя будет 6000 десятин в Самарской губернии, 300 голов лошадей, а потом?..” И я совершенно опешивал и не знал, что думать дальше. Или, начиная думать о том, как я воспитаю детей, я говорил себе: “Зачем?” Или, рассуждая о том, как народ может достигнуть благосостояния, я вдруг говорил себе: “А мне что за дело?” Или, думая о той славе, которую приобретут мне мои сочинения, я говорил себе: “Ну хорошо, ты будешь славнее Гоголя, Пушкина, Шекспира, Мольера, всех писателей в мире, ну и что ж!..” И я ничего и ничего не мог ответить.

Жизнь мне опостылела какая-то непреодолимая сила влекла меня к тому, чтобы как-нибудь избавиться от нее. Нельзя сказать, чтоб я хотел убить себя. Сила, которая влекла меня прочь от жизни, была сильнее, полнее, общее хотенья. Это была сила, подобная прежнему стремлению жизни, только в обратном отношении. Я всеми силами стремился прочь от жизни. Мысль о самоубийстве пришла мне так же естественно, как прежде приходили мысли об улучшении жизни. Мысль эта была так соблазнительна, что я должен был употреблять против себя хитрости, чтобы не привести ее слишком поспешно в исполнение. Я не хотел торопиться только потому, что хотелось употребить все усилия, чтобы распутаться! Если не распутаюсь, то всегда успею, говорил я себе. И вот тогда я, счастливый человек, вынес из своей комнаты шнурок, где я каждый вечер бывал один, раздеваясь, чтобы не повеситься на перекладине между шкалами, и перестал ходить с ружьем на охоту, чтобы не соблазниться слишком легким способом избавления себя от жизни. Я сам не знал, чего я хочу: я боялся жизни, стремился прочь от нее и. между тем, чего-то еще надеялся от нее.

И это сделалось со мной в то время, когда со всех сторон было у меня то, что считается совершенным счастьем: это было тогда, когда мне не было пятидесяти лет. У меня была добрая, любящая и любимая жена, хорошие дети, большое имение, которое без труда с моей стороны росло и увеличивалось. Я был уважаем близкими и знакомыми, больше чем когда-нибудь прежде, был восхваляем чужими и мог считать, что я имею известность, без особенного самообольщения. При этом я не только не был телесно или духовно нездоров, но, напротив, пользовался силой и духовной, и телесной, какую я редко встречал в своих сверстниках: телесно я мог работать на покосах, не отставая от мужиков; умственно я мог работать по восьми—десяти часов подряд, не испытывая от такого напряжения никаких последствий. И в таком положении я пришел к тому, что не мог жить и, боясь смерти, должен был употреблять хитрости против себя, чтобы не лишить себя жизни.

Дела мои, какие бы они ни были, все забудутся раньше, позднее, да и меня не будет. Так из чего же хлопотать? Как может человек не видеть этого и жить вот что удивительно! Можно жить только, покуда пьян жизнью; а как протрезвишься, то нельзя не видеть, что все это—только обман, и глупый обман!

“Семья...” говорил я себе; но семья жена, дети; они тоже люди. Они находятся в тех же самых условиях, в каких и я: они или должны жить во лжи, или видеть ужасную истину. Зачем же им жить? Зачем мне любить их, беречь, растить и блюсти их? Для того же отчаяния, которое во мне, или для тупоумия! Любя их, я не могу скрывать от них истины, всякий шаг в познании ведет их к этой истине. А истина смерть.

Я искал во всех знаниях и не только не нашел, но убедился, что все те, которые так же, как и я, искали в знании, точно так же ничего не нашли. И не только не нашли, но ясно признали, что то самое, что приводило меня в отчаяние бессмыслица жизни,есть единственное несомненное знание, доступное человеку.

Вопрос мой тот, который в пятьдесят лет привел меня к самоубийству, был самый простой вопрос, лежащий в душе каждого человека, от глупого ребенка до мудрейшего старца, тот вопрос, без которого жизнь невозможна, как я и испытал это на деле. Вопрос состоит в том: “Что выйдет из того, что я делаю нынче, что буду делать завтра, что выйдет из всей моей жизни?”

Иначе выраженный, вопрос будет такой: “Зачем мне жить, зачем чего-нибудь желать, зачем что-нибудь делать?” Еще иначе выразить вопрос можно так: “Есть ли в моей жизни такой смысл, который не уничтожался бы неизбежно предстоящей мне смертью?”

Если обратишься к той отрасли этих знаний, которые пытаются давать решения на вопросы жизни, к физиологии, психологии, биологии, социологии, то тут встречаешь поражающую бедность мысли, величайшую неясность, ничем не оправданную притязательность на решение неподлежащих вопросов и беспрестанные противоречия одного мыслителя с другими и даже с самим собою. Если обратишься к отрасли знаний, не занимающихся разрешением вопросов жизни, но отвечающих на свои научные, специальные вопросы, то восхищаешься силой человеческого ума, но знаешь вперед, что ответов на вопросы жизни нет. Эти знания прямо игнорируют вопрос жизни. Они говорят: “На то, что ты такое и зачем ты живешь, мы не имеем ответов и этим не занимаемся; а вот если тебе нужно знать законы света, химических соединений, законы развития организмов, если тебе нужно знать законы тел, их форм и отношение чисел и величин, если тебе нужно знать законы своего ума, то на все это у нас есть ясные, точные и несомненные ответы”.

Вообще отношение наук опытных к вопросу жизни может быть выражено так: Вопрос: Зачем я живу? Ответ: В бесконечно большом пространстве, в бесконечно долгое время, бесконечно малые частицы видоизменяются в бесконечной сложности, и когда ты поймешь законы этих видоизменений, тогда поймешь, зачем ты живешь.

То, в области умозрительной, я говорил себе: “Все человечество живет и развивается на основании духовных начал, идеалов, руководящих его. Эти идеалы выражаются в религиях, в науках, искусствах, формах государственности. Идеалы эти все становятся выше и выше, и человечество идет к высшему благу. Я часть человечества, и потому призвание мое состоит в том, чтобы содействовать сознанию .и осуществлению идеалов человечества”.

Но как в области опытных знаний человек, искренно спрашивающий, как мне жить, не может удовлетвориться ответом: изучи в бесконечном пространстве бесконечные по времени и сложности изменения бесконечных частиц, и тогда ты поймешь свою жизнь, точно так же не может искренний человек удовлетвориться ответом: изучи жизнь всего человечества, которого ни начала, ни конца мы не можем знать и малой части которого мы не знаем, и тогда ты поймешь свою жизнь. И точно так же, как в полунауках опытных, и эти полунауки тем более исполнены неясностей, неточностей, глупостей и противоречий, чем далее они уклоняются от своих задач. Задача опытной науки есть причинная последовательность материальных явлений. Стоит опытной науке ввести вопрос о конечной причине, и получается чепуха. Задача умозрительной науки есть сознание беспричинной сущности жизни. Стоит ввести исследование причинных явлений, как явления социальные, исторические, и получается чепуха.

Опытная наука тогда только дает положительное знание и являет величие человеческого ума, когда она не вводит в свои исследования конечной причины. И наоборот, умозрительная наука тогда только наука и являет величие человеческого ума, когда она устраняет совершенно вопросы о последовательности причинных явлений и рассматривает человека только по отношению к конечной причине. Такова в этой области наука, составляющая полюс этой полусферы, метафизика, или умозрительная философия. Наука эта ясно ставит вопрос: что такое я и весь мир? и зачем я и зачем весь мир? И с тех пор как она есть, она отвечает всегда одинаково. Идеями ли, субстанцией ли, духом ли, волею ли называет философ сущность жизни, находящуюся во мне и во всем существующем, философ говорит одно, что эта сущность есть и что я есть та же сущность; но зачем она, он не знает и не отвечает, если он точный мыслитель. Я спрашиваю: зачем быть этой сущности? Что выйдет из того, что она есть и будет?.. И философия не только не отвечает, а сама только это и спрашивает. И если она истинная философия, то вся ее работа только в том и состоит, чтоб ясно поставить этот вопрос. И если она твердо держится своей задачи, то она и не может отвечать иначе на вопрос: “что такое я и весь мир?” “все и ничто”; а на вопрос: “зачем существует мир и зачем существую я?” “не знаю”.

Спрашивая у одной стороны человеческих знаний, я получал бесчисленное количество точных ответов о том, о чем я не спрашивал: о химическом составе звезд, о движении солнца к созвездию Геркулеса, о происхождении видов и человека, о формах бесконечно малых атомов, о колебании бесконечно малых невесомых частиц эфира; но ответ в этой области знаний на мой вопрос; в чем смысл моей жизни? был один: ты то, что ты называешь твоей жизнью, ты временное, случайное сцепление частиц. Взаимное воздействие, изменение этих частиц производит в тебе то, что ты называешь твоею жизнью. Сцепление это продержится некоторое время; потом взаимодействие этих частиц прекратится и прекратится то, что ты называешь жизнью, прекратятся и все твои вопросы. Ты случайно слепившийся комочек чего-то. Комочек преет. Прение это комочек называет своею жизнью. Комочек расскочится и кончится прение и все вопросы. Так отвечает ясная сторона знаний и ничего другого не может сказать, если она только строго следует своим основам.

При таком ответе оказывается, что ответ отвечает не на вопрос. Мне нужно знать смысл моей жизни, а то, что она есть частица бесконечного, не только не придает ей смысла, но уничтожает всякий возможный смысл”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Факты личной биографии и эмоционально-рассудочный поиск истины привели писателя к осознанию необходимости решения вопроса о смысле человеческой жизни.

- Почему его не удовлетворяет подход к данному вопросу со стороны естественных и "умозрительных" наук?

- Как Вы думаете, прав ли Толстой в своей критике науки? Есть ли в этой критике то, что вызывает в Вас несогласие или симпатию? На Ваш взгляд - что есть истинный предмет науки?

    • Если хотите более подробно сопоставить свою и толстовскую точку зрения на эти проблемы, обратитесь к послесловию статьи "Что такое искусство?", к статье "О науке", написанным Толстым в поздний период творчества.

Л. Толстой стремится поставить перед собой важнейшую проблему - сделать науку более “добропорядочной”, приблизить ее к реальным жизненным запросам человеческого духа.

-Обоснована ли аргументация писателя? Способна ли наука, даже с учетом ее современных достижений, дать ответы на вопросы, сформулированные Толстым?

  • А если нет, то нужна ли наука?
  • Может быть, она реализует свою гуманистическую сущность иным образом?
  • Не хотите ли подумать над проблемой: “объективизация” научного знания (наука “выше” морали) в контексте событий ХХ века и её последствия…

 

ТЕКСТ

“Не найдя разъяснения в знании, я стал искать этого разъяснения в жизни, надеясь в людях, окружающих меня, найти его, и я стал наблюдать людейтаких же, как я, как они живут вокруг меня и как они относятся к этому вопросу, приведшему меня к отчаянию.

И вот что я нашел у людей, находящихся в одном со мною положении по образованию и образу жизни.

Я нашел, что для людей моего круга есть четыре выхода из того ужасного положения, в котором мы все находимся.

Первый выход есть выход неведения. Он состоит в том, чтобы не знать, не понимать того, что жизнь есть зло и бессмыслица. Люди этого разряда большею частью женщины, или очень молодые, или очень тупые людиеще не поняли того вопроса жизни, который представился Шопенгауэру, Соломону, Будде.

Второй выход это выход эпикурейства. Он состоит в том, чтобы, зная безнадежность жизни, пользоваться покамест теми благами, какие есть, не смотреть ни на дракона, ни на мышей, а лизать мед самым лучшим образом, особенно если его на кусте попалось много. Соломон выражает этот выход так:

“И похвалил я веселье, потому что нет лучшего для человека под солнцем, как есть, пить и веселиться: это сопровождает его в трудах во дни жизни его, которые дал ему Бог под солнцем".

“Итак, иди ешь с веселием хлеб твой и пей в радости сердца вино твое... Наслаждайся жизнью с женщиною, которую любишь, во все дни суетной жизни твоей, во все суетные дни твои, потому что это доля твоя в жизни и в трудах твоих, какими ты трудишься под солнцем... Все, что может рука твоя по силам делать, делай, потому что в могиле, куда ты пойдешь, нет ни работы, ни размышления, ни знания, ни мудрости”.

Этого второго вывода придерживается большинство людей нашего круга. Условия, в которых они находятся, делают то, что благ у них больше, чем зол, а нравственная тупость дает им возможность забывать, что выгода их положения случайна, что всем нельзя иметь 1000 женщин и дворцов, как Соломон, что на каждого человека с 1000 жен есть 1000 людей без жен, и на каждый дворец есть 1000 людей, в поте лица строящих его, и что та случайность, которая нынче сделала меня Соломоном, завтра может сделать меня рабом Соломона. Тупость же воображения этих людей дает им возможность забывать про то, что не дало покоя Будце неизбежность болезни, старости и смерти, которая не нынче-завтра разрушит все эти удовольствия. То, что некоторые из этих людей утверждают, что тупость их мысли и воображения есть философия, которую они называют позитивной, не выделяет их, на мой взгляд, из разряда тех, которые, не видя вопроса, лижут мед. И этим людям я не мог подражать: не имея их тупости воображения, я не мог ее искусственно произвести в себе. Я не мог, как не может всякий живой человек, оторвать глаз от мышей и дракона, когда он раз увидал их.

Третий выход есть выход силы и энергии. Он состоит в том, чтобы, поняв, что жизнь есть зло и бессмыслица, уничтожить ее. Так поступают редкие сильные и последовательные люди. Поняв всю глупость шутки, какая над ними сыграна, и поняв, что блага умерших паче благ живых и что лучше всего не быть, так и поступают и кончают сразу эту глупую шутку, благо есть средства: петля на шею, вода, нож, чтоб им проткнуть сердце, поезды на железных дорогах. И людей из нашего круга, поступающих так, становится все больше и больше. И поступают люди так большею частью в самый лучший период жизни, когда силы души находятся в самом расцвете, а унижающих человеческий разум привычек еще усвоено мало. Я видел, что это самый достойный выход, и хотел поступить так.

Четвертый выход есть выход слабости. Он состоит в том, чтобы, понимая зло и бессмысленность жизни, продолжать тянуть ее, зная вперед, что ничего из нее выйти не может. Люди этого разбора знают, что смерть лучше жизни, но, не имея сил поступить разумно поскорее кончить обман и убить себя, чего-то как будто ждут. Это есть выход слабости, ибо если я знаю лучше и оно в моей власти, почему не отдаться лучшему?.. Я находился в этом разряде”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Все ли возможные “выходы” здесь перечислил Толстой? Какой выход предпочтительнее всего лично для Вас?

ТЕКСТ

“Но благодаря ли моей какой-то странной физической любви к настоящему рабочему народу, заставившей меня понять его и увидать, что он не так глуп, как мы думаем, или благодаря искренности моего убеждения в том, что я ничего не могу знать, как то, что самое лучшее, что я могу сделать это повеситься, я чуял, что если я хочу жить и понимать смысл жизни, то искать этого смысла жизни мне надо не у тех, которые потеряли смысл жизни и хотят убить себя, а у тех миллиардов отживших и живых людей, которые делают жизнь и на себе несут свою и нашу жизнь. И я оглянулся на огромные массы отживших и живущих простых, не ученых и не богатых людей и увидал совершенно другое. Я увидал, что все эти миллиарды живших и живущих людей, все, за редкими исключениями, не подходят к моему делению, что признать их не понимающими вопроса я не могу, потому что они сами ставят его и с необыкновенной ясностью отвечают на него.

Разумное знание в лице ученых и мудрых отрицает смысл жизни, а огромные массы людей, все человечество признают этот смысл в неразумном знании. И это неразумное знание есть вера, та самая, которую я не мог не откинуть. Это Бог 1 и 3, это творение в 6 дней, дьяволы и ангелы и все то, чего я не могу принять, пока я не сошел с ума.

Вывод о том, что жизнь есть ничто, был неизбежен; но я увидал ошибку. Ошибка была в том, что я мыслил несоответственно поставленному мною вопросу.

Я спрашивал: какое вневременное, внепричинное, внепространственное значение моей жизни? А отвечал я на вопрос: какое временное, причинное и пространственное значение моей жизни? Вышло то, что после долгого труда мысли я ответил: никакого.

Поняв это, я понял, что и нельзя было искать в разумном знании ответа на мой вопрос и что ответ, даваемый разумным знанием, есть только указание на то, что ответ может быть получен только при иной постановке вопроса, только тогда, когда в рассуждение будет введен вопрос отношения конечного к бесконечному. Я понял и то, что, как ни неразумны и уродливы ответы, даваемые верою, они имеют то преимущество, что вводят в каждый ответ отношение конечного к бесконечному, без которого не может быть ответа. Как я ни поставлю вопрос: как мне жить? ответ: по закону божию. Что выйдет настоящего из моей жизни? Вечные мучения или вечное блаженство. Какой смысл, не уничтожаемый смертью? Соединение с бесконечным Богом, рай.

Разумное знание привело меня к признанию того, что жизнь бессмысленна, жизнь моя остановилась, и я хотел уничтожить себя. Оглянувшись на людей, на все человечество, я увидал, что люди живут и утверждают, что знают смысл жизни. На себя оглянулся: я жил, пока знал смысл жизни. Как другим людям, так и мне смысл жизни и возможность жизни давала вера.

Какие бы и кому бы ни давала ответы какая бы то ни была вера, всякий ответ веры конечному существованию человека придает смысл бесконечного, смысл, не уничтожаемый страданиями, лишениями и смертью. Значит в одной вере можно найти смысл и возможность жизни. И я понял, что вера в самом существенном своем значении не есть только “обличение вещей невидимых” и т.д., не есть откровение (это есть только описание одного из признаков веры), не есть только отношение человека к Богу (надо определить веру, а потом Бога, а не через Бога определять веру), не есть только согласие с тем, что сказали человеку, как чаще всего понимается вера, вера есть знание смысла человеческой жизни, вследствие которого человек не уничтожает себя, а живет. Вера есть сила жизни. Если человек живет, то он во что-нибудь да верит. Если б он не верил, что для чего-нибудь надо жить, то он бы не жил. Если он не видит и не понимает призрачности конечного, он верит в это конечное; если он понимает призрачность конечного, он должен верить в бесконечное. Без веры нельзя жить”

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Итак, согласно Толстому, рационально-логическое знание неспособно предоставить человеку убедительный ответ на вопрос о смысле жизни. Необходима вера, без которой, по мнению писателя, нельзя жить. Фундаментальное значение Толстой придает вере, что отражается в определении: "Вера есть сила жизни". Однако, со своей стороны, мы видим, что сотни и тысячи людей вокруг нас живут, казалось бы, не имея никакой религиозной веры.

- Что это: самообман? Иллюзия? Отсутствие представлений о смысле жизни? Или же знание, которое по данному вопросу можно получить и без веры, опираясь только на доводы рассудка?

ТЕКСТ

“И я стал сближаться с верующими из бедных, простых, неученых людей, с странниками, монахами, раскольниками, мужиками. Вероучение этих людей из народа было тоже христианское, как вероучение мнимоверующих из нашего круга. К истинам христианским примешано было тоже очень много суеверий, но разница была в том, что суеверия верующих нашего круга были совсем не нужны им, не вязались с их жизнью, были только своего рода эпикурейскою потехой; суеверия же верующих из трудового народа были до такой степени связаны с их жизнью, что нельзя было себе представить их жизни без этих суеверий,они были необходимым условием этой жизни. Вся жизнь верующих нашего круга была противоречием их вере, а вся жизнь людей верующих и трудящихся была подтверждением того смысла жизни, который давало знание веры. И я стал вглядываться в жизнь и верования этих людей, и чем больше я вглядывался, тем больше убеждался, что у них есть настоящая вера, что вера их необходима для них и одна дает им смысл и возможность жизни.

И я полюбил этих людей. Чем больше я вникал в их жизнь живых людей и жизнь таких же умерших людей, про которых читал и слышал, тем больше я любил их, и тем легче мне самому становилось жить. Я жил так года два, и со мной случился переворот, который давно готовился во мне и задатки которого всегда были во мне. Со мной случилось то, что жизнь нашего круга богатых, ученых не только опротивела мне, но потеряла всякий смысл. Все наши действия, рассуждения наука, искусства все это предстало мне как баловство. Я понял, что искать смысла в этом нельзя. Действия же трудящегося народа, творящего жизнь, представились мне единым настоящим делом. И я понял, что смысл, придаваемый этой жизни, есть истина, и я принял его.

Я понял, что мой вопрос о том, что есть моя жизнь, и ответ: зло, был совершенно правилен. Неправильно было только то, что ответ, относящийся только ко мне, я отнес к жизни вообще: я спросил себя, что такое моя жизнь, и получил ответ: зло и бессмыслица. И точно, моя жизнь жизнь потворства похоти была бессмысленна и зла, и потому ответ: “жизнь зла и бессмысленна” -— относился только к моей жизни, а не к я жизни людской вообще.

Я понял, что если я хочу понять жизнь и смысл ее, мне надо жить не жизнью паразита, а настоящей жизнью и, приняв тот смысл, который придает ей настоящее человечество, слившись с этой жизнью, проверить его.

Но тут я оглянулся на самого себя, на то, что происходило во мне; и я вспомнил все эти сотни раз происходившие во мне умирания и оживления. Я вспомнил, что я жил только тогда, когда верил в Бога. Как было прежде, так и теперь, сказал я себе: стоит мне знать о Боге, и я живу; стоит забыть, не верить в него, и я умираю. Что же такое эти оживления и умирания? Ведь я не живу, когда теряю веру в существование Бога, ведь я бы уж давно убил себя, если б у меня не было смутной надежды найти его. Ведь я живу, истинно живу только тогда, когда чувствую его и ищу его. Так чего же я ищу еще? вскрикнул во мне голос. Так вот Он. Он то, без чего нельзя жить. Знать Бога и жить одно и то же. Бог есть жизнь.

“Живи, отыскивая Бога, и тогда не будет жизни без Бога”. И сильнее чем когда-нибудь все осветилось во мне и вокруг меня, и свет этот уже не покидал меня.

И я спасся от самоубийства. Когда и как совершился во мне этот переворот, я не мог бы сказать. Как незаметно, постепенно уничтожалась во мне сила жизни, и я пришел к невозможности жить, к остановке жизни, к потребности самоубийства, так же постепенно, незаметно возвратилась ко мне эта сила жизни. И странно, что та сила жизни, которая возвратилась ко мне, была не новая, а самая старая, та самая, которая влекла меня на первых порах моей жизни.

Я отрекся от жизни нашего круга, признав, что это не есть жизнь, а только подобие жизни, что условия избытка, в которых мы живем, лишают нас возможности понимать жизнь, и что для того, чтобы понять жизнь, я должен понять жизнь не исключений, не нас, паразитов жизни, а жизнь простого трудового народа, того, который делает жизнь, и тот смысл, который он придает ей. Простой трудовой народ вокруг меня был русский народ, и я обратился к нему и к тому смыслу, который он придает жизни. Смысл этот, если можно его выразить, был следующий. Всякий человек произошел на этот свет по воле Бога. И Бог так сотворил человека, что всякий человек может погубить свою душу или спасти ее. Задача человека в жизни спасти свою душу; чтобы спасти свою душу, нужно жить по-божьи, а чтобы жить по-божьи, нужно отрекаться от всех утех жизни, трудиться, смиряться, терпеть и быть милостивым.

Несмотря на эти сомнения и старадания я еще держался православия.Но явились вопросы жизни, которые надо было разрешить, и тут разрешение этих вопросов церковью противное самым основам веры, которою я жил, окончательно заставило меня отречься от возможности общения с православием. Вопросы эти были, во-первых, отношение церкви православной к другим церквам к католичеству и к так называемым раскольникам.

Второе отношение церкви к жизненным вопросам было отношение ее к войне и казням.

В это время случилась война в России. И русские стали во имя христианской любви убивать своих братьев. Не думать об этом нельзя было. Не видеть, что убийство есть зло, противное самым первым основам всякой веры, нельзя было. А вместе с тем в церквах молились об успехе нашего оружия, и учители веры признавали это убийство делом, вытекающем из веры.

И я перестал сомневаться, а убедился вполне, что в том знании веры, к которому я присоединился, не все истинно. Прежде я бы сказал, что все вероучение ложно; но теперь нельзя было этого сказать. Весь народ имел знание истины, это было несомненно, потому что иначе он бы не жил. Кроме того, это знание истины уже мне было доступно, я уже жил им и чувствовал всю его правду; но в этом же знании была и ложь.

Но откуда взялась ложь и откуда взялась истина? И ложь, и истина переданы тем, что называют церковью. И ложь, и истина заключаются в предании, в так называемом священном предании и писании. И волей-неволей я приведен к изучению, исследованию этого писания и предания, исследованию, которого я так боялся до сих пор.

Что в учении есть истина, это мне несомненно; но несомненно мне и то, что а нем есть ложь, и я должен найти истину и ложь и отделить одно от другого. И вот я приступил к этому”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Решение вопроса о смысле жизни приводит Толстого к признанию необходимости религиозной веры. Однако сам автор в союзе с православной церковью пробыл весьма недолго; уже в содержании данного труда намечено начало раскола между ним и церковью, и причиной тому послужило скорее рационально-логическое понимание Толстым веры и Бога, нежели эмоционально-рассудочное, свойственное православному сознанию. В данном случае мы выходим на комплекс проблем, связанных с объяснением феномена религиозной веры, о которых следует подумать:

-роль веры в жизни человека;

-соотношение научного знания и веры;

-источник, подпитывающий религиозные эмоции.

И, наконец, главное:

- Хорошо это или плохо, если, по словам Соломона, “познание умножает скорбь”?

“О ЖИЗНИ”

Работа по написанию данного трактата продолжалась у Толстого с октября 1886 г. по август 1887 г. Идеи, положенные в основу трактата (изначальное его название - “О жизни и смерти”), возникли у писателя во время его тяжелой болезни (Лев Николаевич уже всерьез подумывал о приближающемся конце), нашли своё отражение в дневниках писателя, в ряде писем к современникам и были вызваны беседами с профессором философии Н.Я.Гротом. В реферативной форме концепция трактата излагалась Толстым в докладе на заседании Московского Психологического общества 14 марта 1887 г Текст труда переделывался и переписывался автором семь раз и получил окончательное завершение только в декабре 1887 г В апреле 1888 г. книга “О жизни” была запрещена к выпуску в печать Московским Цензурным Комитетом и Святейшим Синодом. В 1880-е и 90-е гг. в России вышло несколько нелегальных ( литографированных) ее изданий, появились заграничные переводы - на английском, французском, немецком, датском, чешском языках. Легально же в России текст трактата в сокращенном варианте впервые вышел в печати лишь в 1916 г.

Сам Толстой придавал трактату “О жизни” чрезвычайно важное значение. В письме к В.В. Майкову в 1889 г. он пишет: “Вы спрашивали, какое сочинение из своих [я считаю] более важным? Не могу сказать, какое из двух: “В чем моя вера?” или “О жизни”.

Проблематика трактата: понятие жизни, ее происхождение и смысл, объяснение сущности жизни с позиций религиозного сознания, отношение человека к смерти и поиск пути преодоления страха перед смертью, определение сущности высшего блага и истинной жизни, проблема настоящей любви и межличностных взаимоотношений.

ТЕКСТ

“С древнейших времен известны рассуждения о том, отчего происходит жизнь? от невещественного начала или от различных комбинаций материи?

Слово “жизнь” очень коротко и очень ясно, и всякий понимает, что оно значит. Но именно потому, что все понимают, что оно значит, мы и обязаны употреблять его всегда в этом понятном всем значении

Человеческий язык вытесняется все более и более из научных исследований, и вместо слова, средства выражения существующих предметов и понятий, воцаряется научный воляпюк, отличающийся от настоящего воляпюка только тем, что настоящий воляпюк общими словами называет существующие предметы и понятия, а научныйнесуществующими словами называет несуществующие понятия.

Я согласен, что определять законы мира из одних выводов разума без опыта и наблюдения есть путь ложный и ненаучный, т.е. не могущий дать истинного знания; но если изучать явления мира опытом и наблюдениями, и вместе с тем руководствоваться в этих опытах и наблюдениях понятиями не основанными, общими всем, а условными, и описывать результаты этих опытов словами, которым можно приписывать различное значение, то не будет ли еще хуже? Самая лучшая аптека принесет величайший вред, если ярлыки на банках будут наклеиваться не по содержанию, а как удобнее аптекарю.

Астрономия, механика, физика, химия и все другие науки вместе, и каждая порознь, разрабатывают каждая подлежащую ей сторону жизни, не приходя ни к каким результатам о жизни вообще.

Говорят обыкновенно: наука изучает жизнь со всех сторон. Да в том-то и дело, что у всякого предмета столько же сторон, сколько радиусов в шаре, т.е. без числа, и что нельзя изучать со всех сторон, а надо знать, с какой стороны важнее, нужнее, и с которой менее важно и менее нужно. Как нельзя подойти к предмету сразу со всех сторон, так нельзя сразу и со всех сторон изучать явления жизни. И волей-неволей устанавливается последовательность. Вот в ней-то и все дело. Последовательность же эта дается только разумением жизни.

Только правильное разумение жизни дает должное значение и направление науке вообще и каждой науке в особенности, распределяя их по важности их значения относительно жизни. Если же разумение жизни не таково, каким оно вложено во всех нас, то и самая наука будет ложная.

Не то, что мы назовем наукой, определит жизнь, а наше понятие о жизни определит то, что следует признать наукой. И потому, для того, чтобы наука была наукой, должен быть прежде решен вопрос о том, что есть наука и что не наука, а для этого должно быть уяснено понятие о жизни”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

В приведенном выше тексте Толстой в очередной раз акцентирует проблему переориентации научного знания на разрешение насущных вопросов жизни. Данная проблема продолжает сохранять свою остроту и в ХХ столетии. В развернутом виде суть ее можно сформулировать следующим образом:

- Должен ли человек по своему разумному усмотрению задавать приоритеты направлений научного развития или же наука обладает правом “тянуть” за собой человечество в зависимости от того, в какой из ее областей на данное время возможен наибольший прогресс, тем самым спонтанно определяя границы познавательных интересов?

ТЕКСТ

“Живет всякий человек только для того, чтобы ему было хорошо, для своего блага. Не чувствует человек желания себе блага,он и не чувствует себя живущим. Человек не может себе представить жизни без желания себе блага. Жить для каждого человека все равно, что желать и достигать блага; желать и достигать блага все равно, что жить.

И вот, стремясь к достижению этого своего блага, человек замечает, что благо это зависит от других существ. И, наблюдая и рассматривая эти другие существа, человек видит, что все они, и люди, и даже животные, имеют точно такое же представление о жизни, как и он. Каждое из этих существ точно так же, как и он, чувствует только свою жизнь и свое благо, считает только свою жизнь важною и настоящею, а жизнь всех других существ только средством для своего блага. Человек видит, что каждое из живых существ точно так же, как и он, должно быть готово, для своего маленького блага, лишить большего блага и даже жизни все другие существа, а в том числе и его, так рассуждающего человека. И, поняв это, человек невольно делает то соображение, что если это так, а он знает, что это несомненно так, то не одно и не десяток существ, а все бесчисленные существа мира, для достижения каждое своей цели, всякую минуту готовы уничтожить его самого,того, для которого одного и существует жизнь. И, поняв это, человек видит, что его личное благо, в котором одном он понимает жизнь, не только не может быть легко приобретено им, но, наверное, будет отнято от него.

…начиная испытывать ослабление сил и болезни, и глядя на* болезни и старость, смерть других людей, он замечает еще и то, что и самое его существование, в котором одном он чувствует настоящую, полную жизнь, каждым часом, каждым движением приближается к ослаблению, старости, смерти; что жизнь его, кроме того, что она подвержена тысячам случайностей уничтожения от других борющихся с ним существ и все увеличивающимся страданиям, по самому свойству своему есть только не перестающее приближение к смерти, к тому состоянию, в котором вместе с жизнью личности наверное уничтожится всякая возможность какого бы то ни было блага личности. Человек видит, что он, его личность то, в чем одном он чувствует жизнь, только и делает, что борется с тем, с чем нельзя бороться, со всем миром; что он ищет наслаждений, которые дают только подобия блага и всегда кончаются страданиями, и хочет удержать жизнь, которую нельзя удержать. Человек видит, что он сам, сама его личность, то, для чего одного он желает блага и жизни, не может иметь ни блага, ни жизни. А то, что он желает иметь: благо и жизнь, имеют только те чуждые ему существа которых он не чувствует и не может чувствовать, и про существование которых он знать и не может и не хочет.

То, что для него важнее всего и что одно нужно ему, что ему кажется одно живет по настоящему, его личность, то гибнет, то будет кости, черви не он; а то, что для него не нужно, не важно, что он не чувствует живущим, весь этот мир борющихся и сменяющихся существ, то и есть настоящая жизнь, то останется и будет жить вечно. Так что та единственная чувствуемая человеком жизнь, для которой происходит вся его деятельность, оказывается чем-то обманчивым и невозможным, а жизнь вне его, нелюбимая, нечувствуемая им, неизвестная ему, и есть единая настоящая жизнь.

Единственная представляющаяся сначала человеку цель жизни есть благо его личности, но блага для личности не может быть; если бы и было в жизни нечто, похожее на благо, то жизнь, в которой одной возможно благо, жизнь личности, каждым движением, каждым дыханием неудержимо влечется к страданиям, к злу, к смерти, к уничтожению.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

В данном случае Толстой явно преувеличивает факт неизбежности и всеобщности войны людей друг с другом ради достижения

целей личного блага. Дело лишь в том, чтобы научиться разумно ограни

чивать для себя возможный объем этого блага (подобные проблемы издавна

ставились и по-своему решались еще философами античности).

- Возможно ли это?

 

 

 

 

 

 

 

 

 

ТЕКСТ

“С самых древних времен и в самых различных народах великие учителя человечества открывали людям все более и более ясные определения жизни, разрешающие ее внутреннее противоречие, и указывали им истинное благо и истинную жизнь, свойственные людям. А так как положение в мире всех людей одинаково, и потому одинаково для всякого человека противоречие его стремления к своему личному благу и сознания невозможности

его, то одинаковы, по существу, и все определения истинного блага и потому истинной жизни, открытые людям величайшими умами человечества. “Жизнь это распространение того света, который для блага людей сошел в них с неба”,сказал Конфуций за 600 лет до Р.Х.

“Жизнь это странствование и совершенствование душ, достигающих все большего и большего блага”, сказали брамины того же времени. “Жизнь это отречение от себя для достижения блаженной нирваны”, сказал Будда, современник Конфуция. “Жизнь это путь смирения и унижения для достижения блага”, сказал Лао-Дзы, тоже современник Конфуция. “Жизнь это то, что вдунул Бог в ноздри человека, для того, чтобы он, исполняя его закон, получил благо”, говорит Еврейская мудрость. “Жизнь это подчинение разуму, дающее благо человеку”, сказали стоики. “Жизнь это любовь к Богу и ближнему, дающая благо человеку”, сказал Христос, включая в свое определение все предшествующие.

“Жизнь – это то, что делается в живом существе со времени его рождения и до смерти. Родится человек, собака, лошадь, у каждого свое особенное тело, и вот живет это особенное его тело, а потом умрет; тело разложится, пойдет в другие существа, а того прежнего существа не будет. Была жизнь и кончилась жизнь: бьется сердце, дышат легкие, тело не разлагается, значит жив человек, собака, лошадь; перестало биться сердце, кончилось дыхание, стало разлагаться тело значит умер, и нет жизни. Жизнь и есть то, что происходит в теле человека, так же как и животного, в промежуток времени между рождением и смертью. Что может быть яснее?” Так смотрели и всегда смотрят на жизнь самые грубые, невежественные люди, едва выходящие из животного состояния. И вот в наше время учение книжников, называющее себя наукой, признает это самое грубое первобытное представление о жизни единым истинным.

И вот ложное учение, подставив под понятие всей жизни человека, известный ему в его сознании, видимую часть ее животное существование, начинает изучать эти видимые явления сначала в животном человеке, потом в животных вообще, потом в растениях, потом в веществе, постоянно утверждая при этом, что изучаются не некоторые проявления, а сама жизнь.

Прорезываем горы, облетаем мир, электричество, микроскопы, телефоны, войны, парламент, филантропия, борьба партий, университеты, ученые общества, музеи ... это ли не жизнь?

Вся сложная, кипучая деятельность людей с их торговлей, войнами, путями сообщения, наукой, искусствами есть большей частью только давка обезумевшей толпы у дверей жизни.

Человек имеет в глубине души своей неизгладимое требование того, чтобы жизнь его была благом и имела разумный смысл, а жизнь, не имеющая перед собой никакой другой цели, кроме загробной жизни или невозможного блага личности, есть зло и бессмыслица.

Жизнь человеческая начинается только с проявления разумного сознания, того самого, которое открывает человеку одновременно и свою жизнь, и в настоящем и в прошедшем, и жизнь других личностей, и все, неизбежно вытекающее из отношений этих личностей, страдания и смерть, то самое, что производит в нем отрицание блага личной жизни и противоречие, которое ему, кажется, останавливает его жизнь.

Только ложное учение о человеческой жизни, как о существовании животного от рождения до смерти, в котором воспитываются и поддерживаются люди, производит то мучительное состояние раздвоения, в которое вступают люди при обнаружении в них их разумного сознания.

Рассматривая во времени, наблюдая проявление жизни в человеческом существе, мы видим, что истинная жизнь всегда хранится в человеке, как она хранится в зерне, и наступает время, когда жизнь эта обнаруживается. Обнаружение истинной жизни состоит в том, что животная личность влечет человека к своему благу, разумное же сознание показывает ему невозможность личного блага и указывает какое-то другое благо. Человек вглядывается в это, в отдалении указываемое ему, благо и не в силах видеть его, сначала не верит этому блату и возвращается назад к личному благу; но разумное сознание, которое указывает так неопределенно свое благо, так несомненно и убедительно показывает невозможность личного блага, что человек опять отказывается от личного блага и опять вглядывается в это новое, указываемое ему благо. Разумное благо не видно, но личное благо так несомненно уничтожено, что продолжать личное существование невозможно, и в человеке начинает устанавливаться новое отношение его животного к разумному сознанию. Человек начинает рожаться к истинной человеческой жизни.

Истинная жизнь человека, проявляющаяся в отношении его разумного сознания

к его животной личности, начинается только тогда, когда начинается отрицание блага животной личности. Отрицание же блага животной личности начинается тогда, когда пробуждается разумное сознание”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Толстой выделяет два типа блага: “инди

видуально-личное” и “разумное”, соответственно чему он определяет два

типа человеческого бытия: животное и разумное.

- Обратите внимание на

аргументацию автора, обосновывающего это различие.

- Согласны ли Вы с тем,

что жизнь, подчиненная целям достижения только блага личного, может быть

уподоблена жизни животного ?

ТЕКСТ

“Но что же такое это разумное сознание? Евангелие Иоанна начинается тем, что Слово, “Logos” (Логос Разум, Мудрость, Слово), есть начало, и что в нем все и от него все; и что потому разум то, что определяет все остальное ничем не может быть определяем.

Разум для человека тот закон, по которому совершается его жизнь, такой же закон, как и тот закон для животного, по которому оно питается и плодится, как и тот закон для растения, по которому растет, цветет трава, дерево, как и тот закон для небесного тела, по которому движутся земля и светила.

Но закон нашей жизниподчинение нашего животного тела разуму есть тот закон, который мы нигде не видим, не можем видеть, потому что он не совершился еще, но совершается нами в нашей жизни. В исполнении этого закона, в подчинении своего животного закону разума, для достижения блага, и состоит наша жизнь.

Разве не то же самое и с ложным познанием человека? То, что несомненно известно ему, - его разумное сознание - кажется ему непознаваемым, потому что оно не просто, а то, что несомненно непостижимо для него безграничное и вечное вещество, то и кажется ему самым познаваемым, потому что оно по отдалению своему от него кажется ему просто.

Ведь это как раз наоборот. Прежде всего и несомненнее всего всякий человек может знать и знает то благо, к которому он стремится; потом так же несомненно он знает тот разум, который указывает ему это благо, потом уже он знает свое животное, подчиненное этому разуму, и потом уже видит, но не знает, все другие явления, представляющиеся ему в пространстве и времени.

Только человеку с ложным представлением о жизни кажется, что он знает предметы тем лучше, чем точнее они определяются пространством и временем; в действительности же мы знаем вполне только то, что не определяется ни пространством, ни временем - благо и закон разума.

Следующее за этим по достоверности знание есть знание таких же животных личностей, как и мы, в которых мы узнаем общее с нами стремление к благу и общее с нами разумное сознание. Насколько жизнь этих личностей сближается с законами нашей жизни, стремления к благу и подчинения закону разума, настолько мы знаем их; насколько она проявляется в пространственных и временных условиях, настолько мы не знаем их. И так знаем мы больше всего людей. Следующее по достоверности знание есть наше знание животных, в которых мы видим личность, подобно нашей стремящуюся к благу, но уже чуть узнаем подобие нашего разумного сознания, и с которыми мы уже не можем общаться этим разумным сознанием. Вслед за животными мы видим растения, в которых мы уже с трудом узнаем подобную нам личность, стремящуюся к благу. Существа эти и представляются нам преимущественно временными и пространственными явлениями и потому еще менее доступны нашему знанию.

Еще менее доступны нашему знанию предметы безличные, вещественные; в них мы уже не находим подобия нашей личности, не видим вовсе стремления к благу, а видим одни временные и пространственные проявления законов разума, которым они подчиняются.

Все, что знает человек о внешнем мире, он знает только потому, что знает себя и в себе находит три различные отношения к миру: одно отношение своего разумного сознания, другое отношение своего животного и третье отношение вещества, входящего в тело его животного. Он знает в себе эти три различные отношения и потому все, что он видит в мире, располагается перед ним всегда в перспективе трех отдельных друг от друга планов: 1) разумные существа; 2) животные и растения и 3) неживое вещество.

Человек всегда видит эти три разряда предметов в мире, потому что он сам в себе заключает эти три предмета познания. Он знает себя: 1) как разумное сознание, подчиняющее животное; 2) как животное, подчиненное разумному сознанию, и 3) как вещество, подчиненное животному”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Приведенный выше отрывок вкратце знакомит с гносео

логической теорией Толстого.

- Подумайте, во всем ли здесь прав Толстой?

-

Какие аналогии данной теории познания можно вспомнить из курса истории ф

илософии?

ТЕКСТ

“Жизнь человеческую мы не можем понимать иначе, как подчинение животной личности закону разума.

Жизнь эта обнаруживается во времени и пространстве, но определяется не временными и пространственными условиями, а только степенью подчинения животной личности разуму. Определять жизнь временными и пространственными условиями, это все равно, что определять высоту предмета его длиной и шириной.

Вне власти человека, желающего жить, уничтожить, остановить пространственное и временное движение своего существования; но истинная жизнь его есть достижение блага подчинением разуму, независимо от этих видимых пространственных и временных движений. В этом-то большем и большем достижении блага через подчинение разуму только и состоит то, что составляет жизнь человеческую.

Разумная жизнь есть. Она одна есть. Промежутки времени одной минуты или 50000 лет безразличны для нее, потому что для нее нет времени. Жизнь человека истинная та, из которой он составляет себе понятие о всякой другой жизни, есть стремление к благу, достигаемому подчинением своей личности закону разума. Ни разум, ни степень подчинения ему не определяются ни пространством, ни временем. Истинная жизнь человеческая происходит вне пространства и времени.

Если бы человек стремился только к благу своей личности, любил только себя, свою личность, то он не знал бы, что другие существа любят также себя, как не знают этого животные; но если человек знает, что он личность, стремящаяся к тому же, к чему стремятся и все окружающие его личности, он не может уж стремится к тому благу, которое видно, как зло, его разумному сознанию, и жизнь его не может уже быть в стремлении к благу личности. Человеку только кажется иногда, что его стремление к благу имеет предметом удовлетворение требований животной личности. Обман этот происходит вследствие того, что человек принимает то, что он видит происходящим в своем животном, за цель деятельности своего разумного сознания. Происходит нечто подобное тому, что бы делал человек, руководясь в бдящем состоянии тем, что он видит во сне.

И тогда-то, если этот обман поддерживается ложными учениями, и происходит в человеке смешение личности с разумным сознанием.

Но разумное сознание всегда показывает человеку, что удовлетворение требований его животной личности не может быть его благом, а потому и его жизнью, и неудержимо влечет его к тому благу и потому к той жизни, которая свойственна ему и не умещается в его животной личности.

Для животного деятельность, не имеющая своей целью благо личности, а прямо противоположная этому благу, есть отрицание жизни, но для человека это как раз наоборот. Деятельность человека, направленная на достижение только блага личности есть полное отрицание жизни человеческой.

Никакие рассуждения ведь не могут скрыть от человека той очевидной, несомненной истины, что личное существование его есть нечто непрестанно-погибающее, стремящееся к смерти, и что потому в его животной личности не может быть жизни.

В этих словах сказано, сберечь нельзя то, что должно погибнуть и не переставая погибает, а что только отрекаясь от того, что погибнет и должно погибнуть, от нашей животной личности, мы получаем нашу истинную жизнь, которая не погибает и не может погибнуть. Сказано то, что истинная жизнь наша начинается только тогда, когда мы перестаем считать жизнью то, что не было и не могло быть для нас жизнью наше животное существование”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Толстой фактически отождествляет понятие индивидуальной

жизни с понятием бытия, жизни “вообще”. Этим определяется и своеобразие

его подхода к решению вопроса о смысле жизни: рассуждая о смысле жизни

отдельного человеческого существа, писатель, по сути, ищет объяснения

смыслу жизни как таковой в лице всего разумного человечества и на дан

ном базисе далее доказывает необходимость приведения в соответствие пер

вого и второго.

- Подумайте, почему люди в массе своей, даже осознавая

иллюзорность возможности достижения личного (“животного”) блага, про

должают расходовать собственную жизнь на бесконечную борьбу за него?

ТЕКСТ

“И в самом деле: что может знать человек о том, как зарождается в нем жизнь? Жизнь есть свет человеков, жизнь есть жизнь, начало всего; как же может знать человек о том, как она зарождается? Зарождается и погибает для человека то, что не живет, то, что проявляется в пространстве и времени. Жизнь же истинная есть, и потому она для человека не может ни зарождаться, ни погибать.

Разумное сознание говорит каждому человеку: да, ты можешь иметь благо, но только если все будут любить тебя больше себя. И то же разумное сознание показывает человеку, что этого быть не может, потому что они все любят только себя. И потому единственное благо, которое открывается человеку разумным сознанием, им же опять и закрывается.

Проходят века, и загадка о благе жизни человека остается для большинства людей тою же неразрешимою загадкой. А между тем загадка разгадана уже давным-давно. И всем тем, которые узнают разгадку, всегда удивительным кажется, как они сами не разгадали ее, кажется, что они давно уже знали, но только забыли ее: так просто и само собою напрашивается разрешение загадки, казавшейся столь трудной среди ложных учений нашего мира.

Ты хочешь, чтобы все жили дня тебя, чтобы все любили тебя больше себя? Есть только одно положение, при котором желание твое может быть исполнено. Это такое положение, при котором все существа жили бы для блага других и любили бы других больше себя. Тогда только ты и все существа любимы бы были всеми, и ты в числе их получил бы то самое благо, которого ты желаешь. Если же благо возможно тебе только тогда, когда все существа любили бы других более себя, то и ты, живое существо, должен любить другие существа более себя.

Только при этом условии возможны благо и жизнь человека, и только при этом условии уничтожается и то, что отравляло жизнь человека, уничтожается борьба существ, мучительность страданий и страх смерти.

В самом деле, что составляло невозможность блага личного существования? Во-первых, борьба ищущих личного блага существ между собой; во-вторых, обман наслаждения, приводящий к трате жизни, к пресыщению, к страданиям, и, в-третьих смерть. Но стоит допустить мысленно, что человек может заменить стремление к блату своей личности стремлением к благу других существ, чтобы уничтожилась невозможность блага и благо представлялось бы достижимым человеку. Глядя на мир из своего представления о жизни, как стремления к личному благу, человек видел в мире неразумную борьбу существ, губящих друг друга. Но стоит человеку признать свою жизнь в стремлении к благу других, чтобы увидать в мире совсем другое: увидать рядом с случайными явлениями борьбы существ постоянное взаимное служение друг другу этих существ, служение без которого немыслимо существование мира.

Стоит допустить это и вся прежняя безумная деятельность, направленная на недостижимое благо личности, заменяется другою деятельностью, согласной с законом мира и направленной к достижению наибольшей возможного блага своего и всего мира.

Другая причина бедственности личной жизни и невозможности блага для человека была: обманчивость наслаждений личности, тратящих жизнь, приводящих к пресыщению и страданиям. Стоит человеку признать свою жизнь в стремлении к благу других, и уничтожается обманчивая жажда наслаждений; праздная же и мучительная деятельность, направленная на наполнение бездонной бочки животной личности, заменяется согласной с законами разума деятельностью поддержания жизни других существ, необходимой для его блага, и мучительность личного страдания, уничтожающего деятельность жизни, заменяется чувством сострадания к другим, вызывающим несомненно плодотворную и самую радостную деятельность.

Третья причина бедственности личной жизни была страх смерти. Стоит человеку признать свою жизнь не в благе своей животной личности, а в благе других существ, и пугало смерти навсегда исчезает из глаз его.

Ведь страх смерти происходит только от страха потерять благо жизни с ее плотской смертью. Если же бы человек мог полагать свое благо в благе других существ, т.е. любил бы их больше себя, то смерть не представлялась бы ему тем прекращением блага и жизни, каким она представляется человеку, живущему только для себя. Смерть для человека, живущего для других, не могла бы представляться ему уничтожением блага и жизни, потому что благо и жизнь других существ не только не уничтожаются жизнью человека, служащего им, но очень часто увеличиваются и усиливаются жертвою его жизни”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Данные рассуждения Толстого вызывают ряд спорных вопросов:

С другой стороны, Толстой, безусловно, прав в своем утверждении, что человек, живущий жизнью коллектива ( рабочий, крестьянин в понимании писателя ) гораздо менее подвержен страху перед смертью, нежели индивидуалист ( эта проблема с особой силой звучит в рассказе Толстого “Три смерти” ).

ТЕКСТ

“Разумный человек не может не видеть, что если допустить мысленно возможность замены стремления к своему благу стремлением к благу других существ, то жизнь его, вместо прежнего неразумия ее и бедственности, становится разумною и благою. Он не может не видеть и того, что, при допущении такого же понимания жизни и в других людях и существах, жизнь всего мира, вместо прежде представлявшихся безумия и жестокости, становится тем высшим разумным благом, которого только может желать человек, вместо прежней бессмысленности и бесцельности, получает для него разумный смысл: целью жизни мира представляется такому человеку бесконечное просветление и единение существ мира, к которому идет жизнь и в котором сначала люди, а потом и все существа, более и более подчиняясь закону разума, будут понимать ( то, что дано понимать теперь одному человеку ), что благо жизни достигается не стремлением каждого существа к своему личному благу, а стремлением, согласно с законом разума, каждого существа к благу всех других.

И замечательное явление. Люди рабочие простые, мало упражнявшие свой рассудок почти никогда не отстаивают требований личности и всегда чувствуют в себе требования противоположные требованиям личности: не полное отрицание требований разумного со знания и, главное, опровержение законности этих требований и отстаивание прав личность встречается только между людьми богатыми, утонченными, с развитым рассудком.

Да, утверждение о том, что человек не чувствует требований своего разумного сознания знания, а чувствует одни потребности личности, есть ничто иное, как утверждение того, что наши животные похоти, на усиление которых мы употребили весь наш разум, владеют нами и скрыли от нас нашу истинную человеческую жизнь. Сорная трава разросшихся пороков задавила ростки истинной жизни.

Страдания человека начинаются только тогда, когда он употребляет силу своего разума на усиление и увеличение до бесконечных пределов разрастающихся требований личности для того, чтобы скрыть от себя требования разума.

Отрекаться нельзя и не нужно отрекаться от личности, как и от всех тех условий, в которых существует человек; но можно и должно не признавать эти условия самою жизнью. Можно и должно пользоваться данными условиями жизни, но нельзя и не должно смотреть на эти условия, как на цель жизни.

Все люди с самых первых детских лет знают, что, кроме блага животной личности, есть еще одно, лучшее благо жизни, которое не только независимо от удовлетворения похотей животной личности, но, напротив, бывает тем больше, чем больше отречение от блага животной личности.

Чувство это, разрешающее все противоречия жизни человеческой и дающее наибольшее благо человеку, знают все люди. Чувство это есть любовь.

Жизнь есть деятельность животной личности, подчиненной закону разума. Разум есть тот закон, которому для своего блага должна быть подчинена животная личность человека. Любовь есть единственная разумная деятельность человека.

Животная личность влечется к благу; разум указывает человеку обманчивость личного блага и оставляет один путь. Деятельность на этом пути есть любовь.

Животные личности для своих целей хотят воспользоваться личностью человека,

А чувство любви влечет его к тому, чтобы отдать свое существование на пользу других существ.

Любить вообще значит желать делать доброе. Так мы все понимаем и не можем иначе понимать любовь. И вот я люблю своего ребенка, свою жену, свое отечество, т.е. желаю блага своему ребенку, жене, отечеству больше, чем другим детям, женам и отечествам. Никогда не бывает и не может быть, чтобы я любил только своего ребенка, или жену, или только отечество. Всякий человек любит вместе и ребенка, и жену, и детей, и отечество, и людей вообще. Между тем условия блага, которого он по своей любви желает различным любимым существам, так связаны между собой, что всякая любовная деятельность человека для одного из любимых существ не только мешает его деятельности для других, но бывает в ущерб другим.

И вот являются вопросы во имя какой любви и как действовать? Во имя какой любви жертвовать другою любовью, кого любить больше и кому делать больше добра, жене или детям, жене и детям или друзьям? Как служить любимому отечеству, не нарушая любовь к жене, детям и друзьям? Как, наконец, решать вопросы о том, насколько можно мне жертвовать и моей личностью, нужной для служения другим? Насколько мне можно заботиться о себе для того, чтобы я мог, любя других, служить им? Все эти вопросы кажутся очень простыми для людей, не пытавшихся дать себе отчета в том чувстве, которое они называют любовью; но они не только не просты, они совершенно неразрешимы.

Эти самые вопросы и были поставлены законником Христу: “Кто ближний?” В самом деле, как решить, кому какой мере: людям или отечеству? отечеству или своим приятелям? своим приятелям или своей жене? своей жене или своему отцу? своему отцу или своим детям? своим детям или самому себе? (чтобы быть в состоянии служить другим, когда это понадобится).

Ведь все это требования любви, и все они переплетены между собою, так что удовлетворение требованиям одних лишает человека возможности удовлетворять других. Если же я допущу, что озябшего ребенка можно не одеть, потому что моим летят когда-нибудь понадобится то платье, которого у меня просят, то я могу не отдаваться и другим требованиям любви во имя моих будущих детей.

Точно то же и по отношению к любви к отечеству, избранным занятиям и ко всем людям. Если человек может отказывать требованиям самой малой любви настоящего во имя требования самой большой любви будущего, то разве не ясно, что такой человек, если бы он всеми силами и желал этого, никогда не будет в состоянии взвесить, на сколько он может отказывать требованиям настоящего во имя будущего, и потому, не будучи в силах решить этого вопроса, всегда выберет то проявление любви, которое будет приятно для него, т.е. будет действовать не во имя любви, а во имя своей личности. Если человек решает, что ему лучше воздержаться от требований настоящей, самой малой любви во имя другого, будущего проявления большей любви, то он обманывает или себя, или других, и никого не любит кроме себя одного.

Но люди разумные существа, и не могут не видеть, что другие существа имеют такую же любовь к своим и что потому эти чувства любви должны прийти в столкновение и произвести нечто не благое, а совершенно противное понятию любви.

Если же люди употребляют свой разум на то, чтобы оправдывать и усиливать то животное, неблагое чувство, которое они называют любовью, придавая этому чувству уродливые размеры, то это чувство становится не только не добрым, но делает из человека давно известная истина самое злое и ужасное животное. Происходит то, что сказано в Евангелии: “Если свет, который в тебе тьма, то какова же тьма?” Если бы в человеке не было ничего, кроме любви к себе и к своим детям, не было бы и 0,99 того зла, которое есть теперь между людьми. 0,99 зла между людьми происходит от того ложного чувства, которое они, восхваляя его, называют любовью и которое столько же похоже на любовь, сколько жизнь животного похожа на жизнь человека.

То, что люди, не понимающие жизни, называют любовью, это только известные предпочтения одних условий благо своей личности другим. Когда человек, не понимающий жизни, говорит, что он любит свою жену или ребенка, или друга, он говорит только то, что присутствие в его жизни его жены, ребенка, друга увеличивает благо его личной жизни”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Обрати внимание на то, какое фундаментальное значение придает Толстой, полностью следуя за христианскими традициями: необходимостью любви как принципа человеческих взаимоотношений.

Считаете ли Вы абсолютно бесспорным, как полагал Толстой, тот факт, что именно через чувство любви оказывается возможным достижение гармоничного соединения блага личного и блага общественного и снятие противоречий между ними?

Здесь же мыслитель формулирует "антиномию" всеобщей любви: если в равной мере небходимо любить всех, то рано или поздно придется делать выбор, кому отдать большее предпочтение - "Кто ближний ?".

- Согласны ли Вы с тем, как сам Толстой преодолевает данную "антиномию"?

 

ТЕКСТ

“Любовь истинная становится возможной только при отречении от блага животной личности.

Не вследствие любви к отцу, к сыну, к жене, к друзьям, к добрым и милым людям, как это обыкновенно думают, люди отрекаются от личности, а только вследствие сознания тщеты существования личности, сознания невозможности ее блага, и потому вследствие отречения от жизни личности познает человек истинную любовь и может истинно любить отца, сына, жену, детей и друзей.

Любовь есть предпочтение других существ себе своей животной личности.

Забвение ближайших интересов личности для достижения отдаленных целей той же личности, как это бывает при так называемой любви, не выросшей на самоотречении, есть только предпочтение одних существ другим для своего личного блага. Истинная любовь, прежде чем сделаться деятельным чувством, должна быть известным состоянием. Начало любви, корень ее, ре есть порыв чувства, затемняющий разум, как это обыкновенно воображают, но есть самое разумное, светлое и потому спокойное и радостное состояние, свойственное детям и разумным людям.

Состояние это есть состояние благоволения ко всем людям, которое присуще детям, но которое во взрослом человеке возникает только при отречении и усиливается только по мере отречения от блага личности. Как часто приводится слышать слова: “мне ведь все равно, мне ничего не нужно”, и вместе с этими словами видеть нелюбивное отношение к людям. Но пусть попробует всякий человек хоть раз, в минуту недоброжелательности к людям, искренно, от души сказать себе: “мне ведь все равно, мне ничего не нужно”, и только, хоть на время, ничего не желать для себя, и всякий человек этим простым внутренним опытом познает, как тотчас же, по мере искренности его отречения, падет всякое недоброжелательство и каким потоком хлынет из его сердца запертое до тех пор благоволение ко всем людям.

В самом деле, любовь есть предпочтение других существ себе ведь мы все так понимаем и иначе не можем понимать любовь. Величина любви есть величина дроби, которой числитель, мои пристрастия, симпатии к другим, не в моей власти; знаменатель же, моя любовь к себе, может быть увеличен и уменьшен мной до бесконечности, по мере того значения, которое я придам своей животной личности. Суждения же нашего мира о любви, о степенях ее это суждения о величине дробей по одним числителям, без соображения об их знаменателях.

Истинная любовь всегда имеет в основе своей отречение от блага личности и возникающее от того благоволение ко всем людям. Только на этом общем благоволении может вырасти истинная любовь к известным людям своим или чужим. И только такая любовь дает истинное благо жизни и разрешает кажущееся противоречие животного и разумного сознания.

Любовь, не имеющая в основе своей отречения от личности и, вследствие его, благоволения ко всем людям, есть только жизнь животная и подвержена тем же и еще большим бедствиям и еще большему неразумию, чем жизнь без этой мнимой любви. Чувство пристрастия, называемое любовью, не только не устраняет борьбы существ, не освобождает личность от погони за наслаждениями и не спасает от смерти, но только больше еще затемняет жизнь, ожесточает борьбу, усиливает жадность к наслаждениям для себя и для другого и увеличивает ужас перед смертью за себя и за другого.

Человек, который жизнь свою полагает в существовании животной личности, не может любить, потому что любовь должна представляться ему деятельностью прямо противоположною его жизни. Жизнь такого человека только в благе животного существования, а любовь прежде всего требует жертвы этого блага. Если бы даже человек, не понимающий жизни, и захотел искренно отдаться деятельности любви, он не будет в состоянии этого сделать до тех пор, пока он не поймет жизни и не изменит все свое отношение к ней. Человек, положивший свою жизнь в благе животной личности, всю жизнь свою увеличивает средства своего животного блата, приобретая богатства и сохраняя их, заставляет других служить его животному благу и распределяет эти блага между теми лицами, которые были более нужны для блага его личности. Как же ему отдать свою жизнь, когда жизнь его еще поддерживается не им самим, а другими людьми? И еще труднее ему выбрать, кому из предпочитаемых им людей передать накопленные им блага и кому служить.

Чтобы быть в состоянии отдавать свою жизнь, ему надо прежде отдать тот излишек, который он берет у других для блага своей жизни, и потом еще сделать невозможное: решить, кому из людей служить своей жизнью? Прежде, чем он будет в состоянии любить, т.е., жертвуя собою, делать благо, ему надо перестать ненавидеть, т.е. делать зло, и перестать предпочитать одних людей другим для блага своей личности.

Только для человека, не признающего блага в жизни личной и потому не заботящегося об этом ложном благе и чрез это освободившего в себе свойственное человечку благоволение ко всем людям, возможна деятельность любви, всегда удовлетворяющая его и других. Благо жизни такого человека в любви, как благо растения в свете, и потому, как ничем не закрытое, растение не может спрашивать и не спрашивает, в какую сторону ему расти, и хорош ли свет, не подождать ли ему другого, лучшего, а берет тот единый свет, который есть в мире, и тянется к нему, так и отрекшийся от блага личности человек не рассуждает о том, что ему отдать из отнятого от других людей и каким любимым существам, и нет ли какой еще лучшей любви, чем та, которая заявляет требования, а отдает себя, свое существование той любви, которая доступна ему и есть перед ним. Только такая любовь дает полное удовлетворение разумной природе человека.

И нет иной любви, как той, чтобы положить душу свою за други свои. Любовь только тогда любовь, когда она есть жертва собой. Только когда человек отдает другому не только свое время, свои силы, но когда он тратит свое тело для любимого предмета, отдает ему свою жизнь только это мы признаем все любовью и только в такой любви мы все находим благо, награду любви. И только тем, что есть такая любовь в людях, только тем и стоит мир. Мать, кормящая ребенка, прямо отдает себя, свое тело в пищу детям, которые без этого не были бы живы. И это любовь. Так же точно отдает себя, свое тело в пищу другому, всякий работник для блага других, изнашивающий свое тело в работе и приближающий себя к смерти. И такая любовь возможна только для того человека, у которого между возможностью жертвы собой и теми существами, которых он любит, не стоит никакой преграды для жертвы. Мать, отдавшая кормилице своего ребенка, не может любить; человек, приобретающий и сохраняющий свои деньги, не может любить.

Любовь по учению Христа есть сама жизнь; но не жизнь неразумная, страдальческая и гибнущая, но жизнь блаженная и бесконечная. И мы все знаем это. Любовь не есть вывод разума, не есть последствие известной деятельности; а это есть сама радостная деятельность жизни, которая со всех сторон окружает нас и которую мы все знаем в себе с самых первых воспоминаний детства до тех пор, пока ложные учения мира не засорили ее в нашей душе и не лишили нас возможности испытывать ее.

Любовь это не есть пристрастие к тому, что увеличивает временное благо личности человека, как любовь к избранным лицам или предметам, а то стремление к благу того, что вне человека, которое остается в человеке после отречения от блага животной личности.

Деятельность людей, не понимающих жизни, во все время их существования направлена на борьбу за свое существование, на приобретение наслаждений, избавление себя от страданий и удаление от себя неизбежной смерти.

Но увеличение наслаждений увеличивает напряженность борьбы, чувствительность к страданиям и приближает смерть. Чтобы скрыть от себя приближение смерти одно средство: еще увеличивать наслаждения. Но увеличение наслаждений доходит до своего предела, наслаждения не могут быть увеличены, переходят в страдания, и остается одна чувствительность к страданиям и ужас все ближе и ближе среди одних страданий надвигающейся смерти. И является ложный круг: однопричина другого и одно усиливает другое. Главный ужас жизни людей, не понимающих жизни, в том, что то, что ими считается наслаждениями (все наслаждения богатой жизни), будучи такими, что они не

могут быть равномерно распределены между всеми людьми, должны быть отнимаемы у других, должны быть приобретаемы насилием, злом, уничтожающим возможность того благоволения к людям, и: которого вырастает любовь. Так что наслаждения всегда прямо противоположны любви и чем сильнее, тем противоположнее. Так что, чем сильнее, напряженнее деятельность для достижения наслаждений, тем невозможнее становится единственно доступное человеку благо—любовь”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Тезис о необходимости любви ко всем (всеобщей любви) часто вызывает возражение. Говорят: “Любить всех - значит не любить

никого”. Дело в том, что в этом случае происходит смешивание двух видов

любви: плотской, чувственной (любви-страсти, действительно возможной

только в границах отношений двух лиц противоположного пола) и любви

духовной. В греческом языке, где существуют минимум 4 термина, обознача

ющих различные виды любви, данные понятия выражались бы соответственно

терминами “эрос” и “агапэ”. И сам Толстой подчеркивает различие во

внешнем проявлении этих видов любви: любовь духовная ( ”разумная” ) - не

есть безрассудная всепоглощающая страсть, а спокойное радостное чувство.

Духовная любовь ( ”агапэическая” ) вполне способна к распространению на

все живое, включая и человека, и природу в целом.

Важным напоминанием для нас также является мысль Толстого о бес

корыстном, жертвенном характере истинной любви ( в том числе и любви

между полами ). К сожалению, в наше время приходится все чаще наблюдать

примеры перерождения этого высокого чувства в процесс товарного взаимо

обмена - сколько отпущено внимания мне, столько же, и не больше, я от

пущу другому.

- Воспроизведите несколько проблемных ситуаций, когда один из участников общения стремится к господству над другим и попытайтесь найти пути их решения.

ТЕКСТ

“Нет смерти”, говорит людям голос истины. “Я есмь воскресение и жизнь; верующий в Меня, если и умрет, оживет. И всякий живущий и верующий в Меня не умрет во век. Веришь ли сему?”

“Нет смерти”, говорили все великие учители мира, и то же говорят, и жизнью своей свидетельствуют миллионы людей, понявших смысл жизни. И то же чувствует в своей душе, в минуту прояснения сознания, и каждый живой человек. Но люди, не понимающие жизни, не могут не бояться смерти. Они видят ее и верят в нее.

Не оттого люди ужасаются мысли о плотской смерти, что они боятся, чтобы с нею не кончилась их жизнь, но оттого, что плотская смерть явно показывает им необходимость истинной жизни, которой они не имеют. И от этого-то так не любят люди, не понимающие жизни, вспоминать о смерти. Вспоминать о смерти для них все равно, что признаваться в том, что они живут не так, как того требует от них их разумное сознание.

Люди, боящиеся смерти, боятся ее оттого, что она представляется им пустотою и мраком; но пустоту и мрак они видят потому, что не видят жизни.

Страх смерти всегда происходит в людях оттого, что они страшатся потерять при плотской смерти свое особенное я, которое - они чувствуют, составляет их жизнь. Я умру, тело разложится, и уничтожится мое я. Я же это мое есть то, что жило в моем теле столько-то лет.

Люди дорожат этим своим я; и полагая, что это я совпадает с их плотской жизнью, делают заключение о том, что оно должно уничтожаться с уничтожением их плотской жизни.

Тело наше не есть одно, и то, что признает это переменяющееся тело одним и нашим, не сплошное во времени, а есть только ряд переменяющихся сознаний, и мы уже очень много раз теряли и свое тело и эти сознания; теряем тело постоянно и сознание теряем всякий день, когда засыпаем, и всякий день и час чувствуем в себе изменения этого сознания и нисколько не боимся этого. Стало быть, если есть какое-нибудь такое наше я, которое мы боимся потерять при смерти, то это я должно быть не в том теле, которое мы называем и не в том сознании, которое мы на своим в известное время, а в чем-либо другом, соединяющем весь ряд последовательных сознаний в одно.

Что же такое это нечто, связывающее в одно все последовательные во времени сознания? Что такое это-то самое коренное и особенное мое я, не слагающееся из существования моего тела и ряда происходящих в нем сознаний, но то основное я, на которое, как на стержень, нанизываются одно за другим различные, последовательные во времени сознания? Из впечатлений этих слагается ряд последовательных сознаний каждого человека. Связываются же все эти последовательные сознания только потому, почему и в настоящем одни впечатления действуют, а другие не действуют на его сознание. Действуют же или не действуют на человека известные впечатления только потому, что он больше или меньше любит это, а не любит этого.

Только вследствие этой большей или меньшей степени любви и складывается в человеке известный ряд таких, а не иных сознаний. Так что только свойство или меньше любить одно и не любить другое, и есть то особенное и основное я человека, в котором собираются в одно все разбросанные, прерывающиеся сознания. Свойство же это, хотя и развивается и в нашей жизни, вносится нами уже готовое в эту жизнь из какого-то невидимого нами прошедшего.

Основное свойство человека более или менее любить одно и не любить другое не происходит от пространственных и временных условий, но, напротив, пространственные и временные условия действуют или не действуют на человека только потому, что человек, входя в мир, уже имеет весьма определенное свойство любить одно и не любить другое. Только от этого и происходит то, что люди, рожденные и воспитанные в совершенно одинаковых пространственных и временных условиях, представляют часто самую резкую противоположность своего внутреннего я.

Основа всего того, что я знаю о себе и о всем мире, есть то особенное отношение к миру, в котором я нахожусь и вследствие которого я вижу другие существа, находящиеся в своем особенном отношении к миру. Мое же особенное отношение к миру установилось не в этой жизни и началось не с моим телом и не с рядом последовательных во времени сознаний.

И потому может уничтожиться мое тело, связанное в одно моим временным сознанием, может уничтожиться и самое мое временное сознание, но не может уничтожиться то мое особенное отношение к миру, составляющее мое особенное я, из которого создалось для меня все, что есть. Оно не может уничтожиться, потому что оно только и есть.

Но ведь стоит только понять, что то, что связывает все сознания в одно, что то, что и есть особенное я человека, находится вне времени, всегда было и есть, и что то, что может прерываться, есть только ряд сознаний известного времени чтобы было ясно, что уничтожение последнего по времени сознания, при плотской смерти, так же мало может уничтожить истинное человеческое я, как и ежедневное засыпание.

Смерть представляется только тому человеку, который, не признав свою жизнь в установлении разумного отношения к миру и проявлении его в большей и большей любви, остался при том отношении, т.е. с тою степенью любви, к одному и нелюбви к другому, с которыми он вступил в существование.

Мой брат умер вчера или тысячу лет тому назад, и та самая сила его жизни, которая действовала при его плотском существовании, продолжает действовать во мне и в сотнях, тысячах, миллионах людей еще сильнее, несмотря на то, что видимый мне центр этой силы его временного плотского существования исчез из моих глаз. Что же это значит? Я видел свет от горевшей передо мной травы. Трава эта потухла, но свет только усилился: я не вижу причины этого света, не знаю, что горит, но могу заключить, что тот же огонь, который сжег эту траву, жжет теперь дальний лес, или что-то такое, чего я не могу видеть. Но свет этот таков, что я не только вижу его теперь, но он один руководит мною и дает мне жизнь. Я живу этим светом. Как же мне отрицать его? Я могу думать, что сила этой жизни имеет теперь другой центр, невидимый мне. Но отрицать его я не могу, потому что ощущаю ее, движим и живу ею. Каков этот центр, какова эта жизнь сама в себе, я не могу знать, могу гадать, если люблю гадание и не боюсь запутаться. Но если я ищу разумного понимания жизни, то удовольствуюсь ясным, несомненным, и не захочу портить ясное и несомненное присоединением к нему темных и произвольных гаданий. Довольно мне знать, что если все то, чем я живу, сложилось из жизни живших прежде меня и давно умерших людей и что поэтому всякий человек, исполнявший закон жизни, подчинивший свою животную личность разуму и проявивший силу любви, жил и живет после исчезновения своего, плотского существования в других людях, чтобы нелепое и ужасное суеверие смерти уже никогда более не мучило меня.

Человек знает, что если его не было прежде, и он появился из ничего и умер, то его, особенно его, никогда больше не будет и быть не может. Человек познает то, что он не умрет, только тогда, когда он познает то, что он никогда не рожался и всегда был, есть и будет. Человек поверит в свое бессмертие только тогда, когда он поймет, что его жизнь не есть волна, а есть то вечное движение, которое в этой жизни проявляется только волною.

Если же ты боишься потерять то, что не есть животное, то ты боишься потерять свое особенное разумное отношение к миру, то, с которым ты вступил в это существование. Но ведь ты знаешь, что оно возникло не с твоим рождением: оно существует независимо от твоего родившегося животного и потому не может зависеть и от смерти его.

Видимая жизнь наша представляется мне отрезком конуса, вершина и основание которого скрываются от моего умственного взора. Самая узкая часть конуса есть то мое отношение к миру, с которым я впервые сознаю себя; самая широкая часть есть то высшее отношение к жизни, до которого я достиг теперь. Начало этого конуса вершина его скрыта от меня во времени моим рождением, продолжение конуса скрыто от меня будущим, одинаково неведомым и в моем плотском существовании и в моей плотской смерти. Я не вижу ни вершины конуса, ни основания его, но по той части его, в которой проходит моя видимая, памятная мне жизнь, я, несомненно, узнаю его свойства. Сначала мне кажется, что этот отрезок конуса и - есть вся моя жизнь, но по мере движения моей истинной жизни, с одной стороны, я вижу, что то, что составляет основу моей жизни, находится позади ее, за пределами ее: по мере жизни я живее и яснее чувствую мою связь с невидимым мне прошедшим, с другой стороны, я вижу, как эта же основа опирается на невидимое мне будущее, я яснее и живее чувствую свою связь с будущим и заключаю о том, что видимая мною жизнь, земная жизнь моя, есть только малая часть всей моей жизни с обоих концов ее до рождения и после смерти несомненно существующей, но скрывающейся от моего теперешнего познания. И потому прекращение видимости жизни после плотской смерти так же как невидимость ее до рождения, не лишает меня несомненного знания ее существования до рождения и после смерти.

Но жалеть о том, что я не могу познать теперь того, что именно было до моей жизни и что будет после моей смерти, это все равно, что жалеть о том, что я не могу видеть того, что за пределами моего зрения. Ведь если бы я видел то, что за пределами моего зрения, я бы не видал того, что в его пределах. А мне ведь, для блага моего животного, мне нужнее всего видеть то, что вокруг меня.

Ведь то же и с разумом, посредством которого я познаю. Если бы я мог видеть то, что за пределами моего разума, я бы не видал того, что в пределах его. А для блага моей истинной жизни мне нужнее всего знать то, чему я должен подчинить здесь и теперь свою животную личность для того, чтобы достигнуть блага жизни. И разум открывает мне это, открывает мне в этой жизни тот единый путь, на котором я не вижу прекращение своего блага.

Он показывает несомненно, что жизнь эта началась не с рождением, а была и есть всегда, показывает, что благо этой жизни растет, увеличивается здесь, доходя до тех пределов, которые уже не могут содержать его, и только тогда уходит из всех условий, которые задерживают его увеличение, переходя в другое существование.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Рассуждения Толстого (включая и антропологические), нацеленные на предоление страха смерти и самого факта

человеческой смертности, еще раз подтверждаюг тезис о том, что решение

основных экзистенциальных проблем ( как и в случае с поиском смысла жиз

ни ) писатель видит в движении ко всеобщему единству, в отказе от пер

венствования человеческой индивидуальности, в “глобализации” индивиду

ального сознания ( по данной причине Л.Н.Толстого наряду с Вл.Соловье

вым, Н.Федоровым и др. можно причислигь к представителям философии

“всеединства” ). Индивидуальная жизнь, понимаемая в “гло

бальном” масштабе в качестве частицы непрекращающегося круговорота

всеобщего бытия оказывается не только не имеющей конца, но и не имеющей

конкретного начала. Поэтому Толстой логически неизбежно приходит к выво

ду о признании жизни после физической смерти, так же, как и к допущению

жизни до физического рождения ( теория предсуществования ).

- Согласны ли Вы с логикой Толстого, в соответствии с которой становится неизбежным вывод о существовании жизни до воплощения её в физическом теле так же, как и вывод о жизни после физической смерти?

ТЕКСТ

“Объяснение этого странного противоречия только одно: люди все в глубине души знают, что всякие страдания всегда нужны, необходимы для блага их жизни, и только потому продолжают жить, предвидя их или подвергаясь им. Возмущаются же они против страданий потому, что при ложном взгляде на жизнь, требующем блага только для своей личности, нарушение этого блага, не ведущее к очевидному благу, должно представляться чем то непонятным и потому возмутительным.

И люди ужасаются перед страданиями, удивляются им, как чему-то совершенно неожиданному и непонятному. А между тем всякий человек возрощен страданиями, вся жизнь его есть ряд страданий, испытываемых им и налагаемых им на другие существа, и, казалось, пора бы ему привыкнуть к страданиям, не ужасаться перед ними и не спрашивать себя, зачем и за что страдания. Всякий человек, если только подумает, увидит, что все его наслаждения покупаются страданиями других существ, что все его страдания необходимы для его же наслаждения, что без страданий нет наслаждения что страдания и наслаждения суть два противоположные состояния, вызываемые одно другим и необходимые одно для другого. Так что же значат вопросы: зачем, за что страдания? которые задает себе разумный человек. Почему человек, знающий, что страдание связано с наслаждением, спрашивает себя: зачем? за что страдание, а не спрашивает себя: зачем? за что наслаждения?

Вся жизнь животного и человека, как животного, есть непрерывная цепь страданий. Вся деятельность животного и человека, как животного, вызывается только страданием. Страдание есть болезненное ощущение, вызывающее деятельность, устраняющую это болезненное ощущение и вызывающую состояние наслаждения. И жизнь животного человека, как животного, не только не нарушается страданием, но совершается только благодаря страданию. Страдания, следовательно, суть то, что движет жизнь, и потому есть то, что и должно быть; так о чем же человек спрашивает, когда он спрашивает зачем и за что страдание?

И удивительное дело, то самое, что ясно для разума, мысленно, - то самое подтверждается в единой истинной деятельности жизни, в любви. Разум говорит, что человек, признающий связь своих грехов и страданий с грехом и страданием мира, освобождается от мучительности страдания; любовь на деле подтверждает это.

Для человека, понимающего жизнь как подчинение своей личности закону разума, боль не только не есть зло, но есть необходимое условие, как его животной, так и разумной жизни. Не будь боли, животная личность не имела бы указания отступлений от своего закона; не испытывай страданий разумное сознание, человек не познал бы истины, не знал бы своего закона.

Но вы говорите, скажут на это, про страдания свои личные, но как же отрицать страдания других? Вид этих страданий - вот самое мучительное страдание, не совсем искренно скажут люди. Страдание других? Но страдания других, то, что вы называете страданиями, не прекращались и не прекращаются. Весь мир людей и животных страдает и не переставал страдать. Неужели мы только сегодня узнали про это? Раны, увечья, голод, холод, болезни, всякие несчастные случайности и, главное, роды, без чего никто из нас не явился на свет ведь все это необходимые условия существования. Ведь это то самое, уменьшение чего помощь чему и составляет содержание разумной жизни людей, то самое, на что направлена истинная деятельность жизни. Понимание страданий личностей и причин заблуждений людских и деятельность для уменьшения их ведь есть все дело жизни человеческой. Ведь затем-то я и человек - личность, чтобы я понимал страдания других личностей, и затем-то я разумно сознание, чтобы в страдании каждой отдельной личности я видел общую причину страдания заблуждения, и мог уничтожить ее в себе и других. Как же может материал его работы быть страданием для работника? Все равно, как пахарь бы сказал, что непаханная земля его страдание. Непаханная земля может быть страдание только для того, кто хотел бы видеть пашню вспаханною, но не считает своим дело жизни пахать ее.

Деятельность, направленная на непосредственное любовное служение страдающим и на уничтожение общих причин страдания заблуждений и есть та единственная радостная работа, которая предстоит человеку и дает ему то неотъемлемое благ в котором состоит его жизнь.

Страдание для человека есть толы одно, и оно-то и есть то страдание, которое заставляет человека волей-неволей отдаваться той жизни, в которой для него ее только одно благо.

Страдание это есть сознание противоречия между греховностью своей и все мира и не только возможностью, но обязанностью осуществления не кем-нибудь, мной самим всей истины в жизни своей всего мира. Утолить это страдание нельзя тем, чтобы, участвуя в грехе мира, не видать своего греха, ни еще менее тем, чтобы перестать верить не только в возможность, но в обязанность не кого-нибудь другого, мою осуществить всю истину в моей

жизни и жизни мира. Первое только увеличивает мои страдания, второе лишает меня силы жизни. Утоляет это страдание только сознание и деятельность истинной жизни, уничтожающие несоразмерность личной жизни с целью, сознаваемой человеком. Волей-неволей человек должен признать, что жизнь его не ограничивается его личностью от рождения и до смерти и что цель, сознаваемая им, есть цель достижимая и что в стремлении к ней - в сознании большей и большей своей греховности и в большем и большем осуществлении всей истины в своей жизни и в жизни мира и состоит и состояло и всегда будет состоять дело его жизни, неотделимой от жизни всего мира. Если не разумное сознание, то страдание, вытекающее из заблуждения о смысле своей жизни, волей-неволей загоняет человека на единственный истинный путь жизни, на котором нет препятствий, нет зла, а есть одно, ничем ненарушимое, никогда не начавшееся и не могущее кончиться, все возрастающее благо”.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Здесь Толстой, оправдывая наличие страданий в человеческой жизни, по сути, стремится обосновать абсолютную разумность и целесообразность всего существующего мироустройства (вспомни тезис Гегеля: "Все действительное разумно, все разумное действительно”).

Можно ли согласиться с этим выводом?

В истории

человеческой мысли сложилось достаточно противоречивое отношение к положи

тельному пониманию роли страданий. С одной стороны, убежденность в том,

что страдания очищают душу, развивают в ней способность к любви и сопере

живанию, с другой - уверенность, что страдания только озлобляют человека,

делая его равнодушным и замкнутым на себя.

- Подумайте, в чем на самом

деле состоят созидающие и разрушающие силы страдания на

человеческую психику ?

ТЕКСТ

“Жизнь человека есть стремление к блату, и то, к чему он стремится, то и дано ему.

Зло в виде смерти и страданий видны человеку только, когда он закон своего плотского животного существования принимает за закон своей жизни. Только когда он, будучи человеком, спускается на степень животного, только тогда он видит смерть и страдания. Смерть и страдания, как пугалы, со всех сторон ухают на него и загоняют на одну открытую ему дорогу человеческой жизни, подчиненной своему закону разума и выражающейся в любви. Смерть и страдания суть только преступления человеком своего закона жизни. Для человека, живущего по своему закону, нет смерти и нет страдания.

“Придите ко Мне все труждающиеся и обремененные, и Я успокою вас”.

“Возьмите иго Мое на себя и научитесь от Меня: ибо Я кроток и смирен сердцем, и найдете покой душам вашим”.

“Ибо иго Мое благо и бремя Мое легко” (От Мат., Гл. II).

Жизнь человека есть стремление к благу; к чему он стремится, то и дано ему: жизнь, не могущая быть смертью, и благо, не могущее быть злом”.

СЛОВО ОТ СОСТАВИТЕЛЯ

Проблематика тратктата сводится к следующим основным положениям:

 

1/ жизнь ради достижения только блага личного есть жизнь пустая и

бессмысленная ( ”животная” ), поскольку в данном случае личное благо ока

зывается недостижимым, а борьба за него приводит к страданию и самого

субъекта, желающего блага, и страданиям окружающих его людей;

2/ человек, понявший это, вынужден отказаться от усмотрения смысла

своей жизни в обретении личного блага и искать ее смысл в чем-то другом.

С этого момента начинается пробуждение “разумного” сознания. Именно тайну пробуждения разума в человеке Толстой считал единственной загад- кой всемироного соверщенствования;

3/ понятие истинного блага должно предполагать гарантию его практи

ческого достижения, только в этом случае человеческая жизнь получает

подлинный смысл. Условия же достижения истинного блага в свою очередь

должны исключать конкурентную борьбу за него, следовательно, способ

его обретения сопровождается тем, чтобы отдавать самому, а не отбирать у других;

4/ несоединимые вещи: деятельность во имя достижения блага личного, с

одной стороны, и деятельность во благо других, с другой - оказываются

органично соединимы только через одно средство - любовь. Относясь с лю

бовью ко всем людям, ты с удовольствием и удовлетворением действуешь для

их пользы, доставляя тем самым благо и самому себе;

5/ через любовь достигается всеобщее единение людей. Будучи вклю

ченным во всеобщее единство, субъект перестает концентрировать свое соз

нание на собственной уникальности, индивидуальной телесности, поэтому

факт собственной смертности перестает быть для него проблемой, страх

смерти уничтожается.

Вывод: Высшее Благо человека, по Толстому, есть Любовь.

“О НАУКЕ”

Л.Н.Толстой в свое время намеревался написать большую статью, посвященную определению сущности науки, анализу социальных функций научного знания, его нравственных оснований, роли в обществе и перспектив развития. Эти замыслы писателя не были осуществлены. Тем не менее ряд рассуждений писателя по данной теме получили свое отражение на страницах других его произведений: в трактатах "О жизни", "Что такое искусство?", работе "Воспитание и образование" и т.д. В развернутой форме они представлены в статье "О науке", написанной в качестве ответа Толстого на письмо крестьянина Ф.А. Абрамова в июле 1909 г.

Впервые в России статья была опубликована (с сокращениями) в журнале "Русские ведомости " в 1909 г. Воззрения писателя на природу и социальные функции научного знания во многом аналогичны его взглядам на художественное творчество и по определенным пунктам пересекаются с ними (см. статью "Что такое искусство?"). Главный акцент делается на гуманистической сущности науки, выявлении ее места в процессе морального совершенствования человеческого общества.

Проблематика статьи: определение истинной науки, критика науки существующей. Чем должна и чем не должна заниматься настоящая наука? Наука, образование и необразованная народная масса. Доказательство необходимости реформы науки и способ ее реформирования.

ТЕКСТ

Так как образование есть только обладание теми знаниями, которые признаются наукой, то буду говорить только о науке.

Наука? Что такое наука? Наука, как это понималось всегда и понимается и теперь большинством людей, есть знание необходимейших и важнейших для жизни человеческой предметов знания.

Таким знанием, как это и не может быть иначе, было всегда, есть и теперь только одно: знание того, что нужно делать всякому человеку для того, чтобы как можно лучше прожить в этом мире тот короткий срок жизни, который определен ему богом, судьбой, законами природыкак хотите. Для того же, чтобы знать это, как наилучшим образом прожить свою жизнь в этом мире - надо прежде всего знать, что точно хорошо всегда и везде и всем людям и что точно дурно всегда и везде и всем людям, т. е. знать, что должно и чего не должно делать. В этом, и только в этом, всегда и была и продолжает быть истинная, настоящая наука.

Наука эта есть действительно наука, т. е, собрание знаний, которые не могут сами собой открыться человеку и которым надо учиться и которым учился и. весь род человеческий. Наука эта во всем ее объёме состоит в том, чтобы знать все то, что за многие тысячи лет до нас думали и высказывали самые хорошие, мудрые люди из тех многих миллионов людей, живших прежде нас, о том, что надо, и, чего не надо делать каждому человеку для того, чтобы жизнь не для одного себя, но для всех людей была хорошей. И так как вопрос этот так же, как он стоит теперь перед нами, стоял всегда перед всеми людьми мира, то и во всех народах и с самых давних времен были люди, высказывавшие свои мысли о том, в чем должна состоять эта хорошая жизнь, т. е. что должны и чего не должны делать люди для своего блага. Такие люди были везде: в Индии были Кришна и Будда, в Китае Конфуций и Лаотсе, в Греции и Риме Сократ, Эпиктет, Марк Аврелий, в Палестине Христос, в Аравии Магомет. Такие люди были и в средние века и в новое время, как в христианском, так и в магометанском, браминском, буддийском, конфуцианском мире. Так что знать то, что говорили в сущности почти всегда одно и то же все мудрые люди всех народов о том, как должны для их истинного блага жить люди по отношению ко всем главным условиям жизни человеческой, в этом, и только в этом, истинная настоящая наука. И науку эту необходимо знать каждому человеку для того, чтобы, пользуясь тем опытом, какой приобрели прежде жившие люди, не делать тех ошибок, которые они делали.

И вот знать все то, к чему одному и тому же пришли все эти мудрые люди, в этом, только в этом одном, истинная, настоящая наука.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Разумеется, следует согласиться с автором в том, что наука призвана обустраивать жизнь людей наилучшим образом. Другое дело, что ведущее место писатель отводит научному обеспечению нравственного прогресса общества, в то время как мы привыкли видеть в науке в первую очередь, средство удовлетворения информационно-познавательных и материально-технических нужд человечества. Наука, конечно, не может быть "во всем объеме" сведена к изучению всемирной истории этики, но если речь вести только о смене ее приоритетов, то данный тезис Толстого неоспорим. Приходится признать, что ещё в начале нашего столетия Толстой указал на проблему, которая во всей остроте стала осознаваться обществом лишь к недавнему времени, - проблему гуманизации научного знания.

- Сократилась ли масса человеческого страдания, уменьшилось ли количество войн вследствие научного развития?

- Исчезла ли межнациональная или религиозная вражда, улучшился ли характер личностных взаимоотношений в ХХ веке?

ТЕКСТ

Наука о том, как надо жить людям для того, чтобы жизнь их была хорошая; касается многих, разных сторон жизни человеческой: учит тому, как относиться к обществу людей, среди которых живешь, как кормиться, как жениться, как воспитывать детей, как молиться, как учиться и многому другому. Так что наука эта в ее отношении к разным сторонам жизни человеческой может казаться и длинной, и многосложной, но главная основа науки та, из которой каждый человек может вывести ответы на все вопросы жизни, и коротка и проста и доступна всякому, как самому ученому, так и самому неученому человеку.

Оно и не могло быть иначе. Все равно, есть ли бог или нет бога, не могло быть того, что мог бы узнать самую нужную для блага всякого человека науку только тот, кому не нужно самому кормиться, а кто может на чужие труды 12 лет учиться в разных учебных заведениях. Не могло быть этого, и нет этого: настоящая наука та, которую необходимо знать каждому, доступна и понятна каждому, потому что вся эта наука в главной основе своей, из которой каждый может вывести ее приложения к частным случаям, вся она сводится к тому, чтобы любить бога и ближнего, как говорил Христос. Любить бога, т.е. выше всего совершенство добра, и любить ближнего, т. е. любить всякого человека, как любишь себя. Так же высказывали истинную науку в этом самом ее простом виде еще прежде Христа и браминские, и буддийские, и китайские мудрецы, полагая ее в доброте, в любви, в том, чтобы, как сказал это китайский мудрец, делать другому то, чего себе хочешь.

Так что истинная, настоящая наука, нужная всем людям, и коротка, и проста, и понятна. И это не могло быть иначе, потому что, как прекрасно сказал это малороссийский мудрец Сковорода: бог, желая блага людям, сделал все ненужное людям трудным и легким все нужное им.

Такова истинная наука, но не такова та наука, которая в наше время в христианском мире считается и называется наукой. Наукой в наше время считается и называется, как ни странно это сказать, знание всего, всего на свете, кроме того одного, что нужно знать каждому человеку для того, чтобы жить хорошей жизнью.

Люди, занимающиеся теперь наукой и считающиеся учеными, изучают все на свете. И таких изучений, называемых наукой, такое огромное количество, что едва ли есть на свете такой человек, который не то чтобы знал все эти так называемые науки, но мог бы хотя перечислить их. Наук этих пропасть, с каждым днем появляются новые. И все эти науки, называемые самыми странными выдуманными греческими и латинскими словами, считаются одинаково важными и нужными, так что нет никакого указания на то, какие из этих наук должны считаться более, какие менее важными и какие, поэтому должны изучаться прежде и какие после, какие более и какие менее нужны людям.

Не только нет такого указания, но люди, верующие в науку, до такой степени верят в нее, что не только не смущаются тем, что наука их не нужна, но, напротив, говорят, что самые важные и полезные науки это те, которые не имеют никакого приложения к жизни, т. е. совершенно бесполезны. В этом, по их понятиям, вернейший признак значительности науки.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Дополнительные возражения в данном случае может вызвать односторонний подход писателя к пониманию "хорошей жизни" как обустроенной только в отношении норм нравственного поведения в масштабе всего человеческого сообщества. Однако эта "односторонность" Толстого в его взглядах на науку нисколько не проигрывает перед фактом односторонности науки современной, также односторонне полагающей своей единственной задачей исследование и освоение космического и природного мира с целью установить в нем господство человека.

-Чему отдать первенство - устроению порядка во внешней среде или же в первую очередь в среде межличностных отношений и душе человеческой?

ТЕКСТ

Так что в наше время называется наукой не то, что всеми людьми признается истинным, разумным и нужным, а наоборот, признается истинным, разумным и нужным все то, что некоторыми людьми называется наукой.

И потому на ваш вопрос, вредна ли наука и в чем ее вред, ответ мой тот, что нет на свете ничего нужнее, благотворнее настоящей науки и, напротив, .нет ничего вреднее тех пустяков, которые называются праздными людьми нашего мира науками.

Главная причина того зла, от которого теперь страдают люди, причина того деления людей на властвующих и подвластных, на рабов и господ, и той ненависти и злодеяний, которые производят это деление, главная причина этого зла — лженаука. Только эта лженаука даёт властвующим возможность властвовать, и лишает подвластных возможности освободиться от своего порабощения.

И выходит то, что люди из народа, ищущие просвещения, а их теперь миллионы, с первых шагов на пути своего просвещения находят перед собой только две дороги; религиозное, отсталое, закостенелое учение, признаваемое священной, непогрешимой истиной, не могущее уже удовлетворить их разумным требованиям, или те пустяки, называемые наукой, которые, как нечто почти священное; восхваляются людьми властвующего сословия. И люди из народа всегда почти подпадают обману и, избирая то, что называется наукой, забивают себе голову ненужными знаниями и теряют то свойственное уважение к важнейшему нравственному учению жизни, которое, хотя в извращенном виде, они признавали в религиозных верованиях. А как только люди из народа вступают на этот путь, с ними делается то самое, чего и хотят властвующие классы: они, теряя понятие об истинной, настоящей науке, становятся покорными орудиями в руках властвующих классов для поддержания в рабстве своих собратьев.

Так что, как ни велик вред ложной науки, и в том, что она забивает головы людей самыми ненужными пустяками, и в том, что посредством прикладных знаний дает возможность властвующему классу усиливать свою власть над рабочим народом, и в том, что прямо обманывает людей из народа своими богословскими, квазифилософскими, юридическими, историческими и военно-патриотическими лжами, главный величайший вред того, что называется наукой, в той полной замене истинной науки о том, что должен делать человек для того, чтобы прожить свою жизнь наилучшим образом, заключавшейся хотя и в извращенном виде в религиозном учении, совершенно пустыми, ни на что ненужными или вредными знаниями.

Сначала кажется странным, как могло это случиться, как могло сделаться то, что то, что должно служить благу людей, стало главной причиной зла среди людей. Но стоит только вдуматься в те условия, при которых возникали и развивались те знания, которые называются наукой, чтобы вредоносность этой науки не только не представлялась странной, но чтобы ясно было, что это и не могло быть иначе.

Ведь если бы то, что признается наукой, было произведением труда мысли всего человечества, то такая наука не могла бы быть вредной. Когда же то, что называется наукой, есть произведение людей, преступно незаконно живущих праздной, развратной жизнью на шее порабощенного народа, то не может такая наука не быть и ложной, и вредной.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Писатель рассуждает о роли науки в процессе классового расслоения людей.

Может сложиться мнение, что данная проблема к настоящему времени перестала быть актуальной, поскольку противоречия между "классом" ученых и остальной народной массой сейчас сведены к минимуму, а социальные и материальные преимущества представителей науки и "неученого" сословия стали почти тождественны (это особенно верно в отношении России, где они вообще поменялись местами). Однако остается проблема другого рода: соотношения научного и морального (религиозного, по Толстому) знания, которая в ХХ столетии достигла предельной остроты. Сциентизация современного культурного сознания, затронувшая даже обывательское мышление, стихийно привела к утверждению положения: что не доказуемо научно, то не может считаться истинным и, следовательно, усваиваться мировоззрением в качестве общеобязательного императива. Так, к сожалению, в ряду "недоказуемых" оказались и многие принципы моральной жизни общества (попытки доказать их "научно" пока ни к чему не привели ), и особенно, если эта мораль связывается с определенным религиозным источником. Еще до недавнего времени в понятии "объективность науки" усматривалось право последней пребывать "выше" морали. Трагические последствия данного подхода для всех сейчас совершенно очевидны. Так или иначе наука ХХ столетия, пройдя через череду кризисов, наконец осознала необходимость своей внутренней реформы в соответствии с принципами гуманизма, - необходимость того, к чему призывал Толстой еще в начале нашего века.

- Задание: подтвердите или опровергните логику Толстого относительно истинности или ложности науки в жизни общества.

ТЕКСТ

А не поддаваться обману, значит родителям не посылать, как теперь, своих детей в устроенные высшими классами для их развращения школы, и взрослым юношам и девушкам, отрываясь от честного, нужного для жизни труда, не стремиться и не поступать в устроенные для их развращения учебные эаведения.

Только перестань люди из народа поступать в правительственные школы, и сама собой не только уничтожится ложная, никому, кроме одного класса людей, не нужная лженаука, и сама собой же установится всем и всегда нужная и свойственная природе человека наука о том, как ему наилучшим образом перед своей совестью, перед богом прожить определенный каждому срок жизни. И такая истинная наука, как ни стараются те, кому она вредна, заглушить ее, не переставая существует, как и не может не существовать между людьми. Такая истинная наука, как она ни забита усилиями людей властвующих классов, проявляется в нашем мире и в разных религиозно-нравственных учениях, не признаваемых ложной наукой и называемых сектами, проявляется, хотя и в неполном и извращенном виде, в учениях коммунизма, социализма, анархизма, и. главное, в личных словесных поучениях людям.

Только не верь люди в науку, вводимую насилием и наградами, и не обучайся ей, а держись только той одной свободной науки, которая учит только тому, что делать каждому сердцу, и само собой уничтожится то деление людей на высших властвующих и низших подвластных, и большая доля тех бедствий, от которых теперь страдают люди.

СЛОВО ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:

Мы уже говорили о том, что Толстой как мыслитель— парадоксален. Еще раз можно убедиться в этом, ознакомившись с предложениями писателя, касающимися способа преобразования науки. Так получается, что комментарии, представленные здесь к тексту работы Толстого, в большей своей части имеют критическую направленность. Однако подобный критический анализ производится в первую очередь с той целью, чтобы обратить Ваше внимание на огромный перечень сложнейших проблем, содержащихся в трудах писателя. Если же мы хотим правильно понять Толстого, не "раздробляя" его по отдельным проблемам, вопросам, концепциям, необходимо постоянно удерживать в поле зрения главную смысловую линию всех его религиозных и философских произведений, которую он и вынужден "пробивать" и защищать аргументами, порою до абсурда парадоксальными. Линия эта - борьба за совершенного человека.

 

“ЧТО ТАКОЕ ИСКУССТВО?”

В 1880-1890 гг. Толстой пишет ряд статей по вопросам искусства и эстетики. Не будучи удовлетворенным их содержанием, писатель в январе 1897 г. принимается за работу над объемным трудом под названием "Что такое искусство?". В первой редакции трактат был завершен через полтора месяца, окончательная же, третья, редакция выходит в августе 1897 г. Несмотря на то, что текст был написан достаточно быстро, данный труд, по признанию самого Толстого, явился для него результатом 15 лет напряженных интеллектуальных размышлений.

В России трактат с большими цезурными купюрами впервые публикуется в журнале "Вопросы философии и психологии" в 1897-1898 гг. В 1898 г. он выпущен издательством "Посредник". Первое бесцензурное (заграничное) его издание с предисловием самого автора выходит на английском языке в 1898 г. в Лондоне.

Появление трактата произвело настоящий фурор в культурном мире. У многих известных мыслителей, представителей культуры и искусства как за рубежом, так и в России его содержание вызвало откровенное недоумение. В самом деле, целый ряд положений трактата недостаточно было бы назвать просто спорными - они парадоксальны, и тем не менее они, как всегда, подкреплены у Толстого неумолимой логикой.

Работа "Что такое искусство?" включает в себя два больших раздела: 1/ критика имеющихся к тому времени разнообразных эстетических теорий; 2/ собственные суждения и аргументация автора по поводу того, каким следует быть настоящему искусству.

Проблематика трактата: критический анализ существующих теорий эстетики, декадентского /модернистского/ и "элитарного" искусства, определение и обоснование сути истинного искусства, его критериев и принципов.

ТЕКСТ

Люди поймут смысл искусства только тогда, когда перестанут считать целью этой деятельности, красоту, то есть наслаждение. Признание целью искусства красоты или известного рода наслаждения, получаемого от искусства, не только не содействует определению того, что есть искусство, но, напротив, переводя вопрос в область совершенно чуждую искусству — в метафизические, психологические, физиологические и даже исторические рассуждения о том, почему такое-то произведение нравится одним, а такое не нравится или нравится другим, делает это определение невозможным.

Деятельность искусства основана на том, что человек, воспринимая слухом или зрением выражения чувства другого человека, способен испытывать то же самое чувство, которое испытал человек, выражающий свое чувство.

Вот на этой-то способности людей заражаться чувствами других людей и основана деятельность искусства.

Чувства, самые разнообразные, очень сильные и очень слабые, очень значительные и очень ничтожные, очень дурные и очень хорошие, если только они заражают читателя, зрителя, слушателя, составляют предмет искусства. Чувство самоотречения и покорности судьбе или богу, передаваемое драмой; или восторга влюбленных, описываемое в романе; или чувство сладострастия, изображенное на картине; или бодрости, передаваемой торжественным маршем в музыке; или веселья, вызываемого пляской: или комизма, вызываемого смешным анекдотом; или чувство тишины, передаваемое вечерним пейзажем или убаюкивающею песней,—все это искусство. Как только зрители, слушатели заражаются тем же чувством, которое испытывал сочинитель, это и есть искусство.

Вызвать в себе раз испытанное чувство и, вызвав его в себе, посредством движений, линий, красок, звуков, образов, выраженных словами, передать это чувство так, чтобы другие испытали то же чувство,— в этом состоит деятельность искусства. Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Обратите внимание на определение сущности и задач искусства в интерпретации Толстого. Для своего времени оно может считаться действительно прогрессивным. Писатель вполне справедливо отстаивает право искусства на изображение самого широкого диапазона явлений реальной жизни, в том числе и не подпадающих под понятие "красоты". Однако при разборе полемики Толстого с представителями различных эстетических теорий следует учитывать два обстоятельства:

1/ критика Толстым сложившихся к тому времени теорий искусства сохраняет свою актуальность, так как проблема определения сущности искусства и по сей день остаётся открытой;

2/ Толстой чрезмерно прагматизирует искусство, заявляя, что задачей последнего надлежит считать не доставление наслаждения, но адекватную передачу чувств. Причиной подобной прагматизации выступает достаточно негативное понимание писателем природы всякого индивидуального наслаждения, включая эстетическое, - как эмоции, подпитывающей интенции роста эгоцентризма и самодовольства. На самом деле различие между наслаждением физическим и наслаждением эстетическим то же, что и между любовью плотской и любовью духовной. Подлинное искусство немыслимо без наслаждения. Так и по формуле, предлагаемой Толстым: "искусство есть деятельность по передаче чувств", как минимум одна из сторон (передающая, либо воспринимающая) будет испытывать наслаждение.

Важно также обратить внимание на различие понятий "красота" и "прекрасное". Предметом искусства выступает вовсе не "красота" (в многообразии ее модификаций), а именно “прекрасное”.

- Вспомните, чем принципиально отличаются друг от друга данные понятия?

- Какой объект можно в художественном отношении назвать прекрасным?

Особая ценность рассуждений Толстого здесь состоит в конкретизации им предмета искусства: критикуя искусство за его пристрастие к "красоте", писатель, по сути, борется за его переориентацию на феномен эстетически прекрасного.

ТЕКСТ

Добро, красота и истина ставятся на одну высоту, и все эти три понятия сознаются основными и метафизическими. Между тем в действительности нет ничего подобного. Добро есть вечная, высшая цель нашей жизни. Как бы мы ни понимали добро, жизнь наша есть не что иное, как стремление к добру, то есть к богу.

Добро есть действительно понятие основное, метафизически составляющее сущность нашего сознания, понятие, не определяемое разумом.

Добро есть то, что никем не может быть определено, но что определяет все остальное. Красота же, если мы не довольствуемся словами, а говорим о том, что понимаем,—красота есть не что иное, как то, что нам нравится. Понятие красоты не только не совпадает с добром, но скорее противоположно ему, так как добро большею частью совпадает с победой над пристрастиями, красота же есть основание всех наших пристрастий. Чем больше мы отдаемся красоте, тем больше мы удаляемся от добра. Я знаю, что на это всегда говорят о том, что красота бывает нравственная и духовная, но это только игра слов, потому что под красотой духовной или нравственной разумеется не что иное, как добро. Духовная красота, или добро, большею частью не только не совпадает с тем, что обыкновенно разумеется под красотой, но противоположна ему.

Что же касается до истины, то еще менее можно приписать этому члену воображаемой троицы не только единство с добром или красотой, но даже какое-либо самостоятельное существование.

Истиной мы называем только соответствие выражения или определения предмета с его сущностью, или со всеобщим, всех людей, пониманием предмета. Что же общего между понятиями красоты и истины, с одной стороны, и добра—с другой? Понятие красоты и истины не только понятия, равные добру, не только не составляют одной сущности с добром, но даже не совпадают с ним.

Истина есть соответствие выражения с сущностью предмета и потому есть одно из средств достижения добра, но сама по себе истина не есть ни добро, ни красота и даже не совпадает с ними.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

С подобными утверждениями Толстого едва ли можно согласиться. Даже если отвлечься от того, что термин "прекрасное" здесь подменяется автором термином "красота", то и в этом случае определение красоты оказывается чрезмерно упрощенным. Безусловно, спорным также является парадоксальный тезис писателя о несовпадении, противоположности красоты и добра - еще со времен глубокой античности философы доказывают их неразрывное единство.

- Подумайте, почему Толстому понадобилось противопоставлять друг другу добро и красоту, какая логика скрывается за этим?

- Попробуйте самостоятельно обосновать принцип взаимодополняемости добра и красоты.

ТЕКСТ

То, что составляет наслаждение для человека богатых классов, непонятно как наслаждение для рабочего человека и не вызывает в нем никакого чувства или вызывает чувства совершенно обратные тем, которые оно вызывает у человека праздного и пресыщенного. Так, например, чувства чести, патриотизма, влюбления, составляющие главное содержание теперешнего искусства, вызывают в человеке трудовом только недоумение и презрение или негодование. Так что, если бы даже в свободное от трудов время большинству рабочего народа дали возможность увидать, прочесть, услыхать, как это делается отчасти в городах, в картинных галереях, народных концертах, книгах, все то, что составляет цвет теперешнего искусства, то рабочий народ в той мере, в которой он рабочий, а не перешел уже отчасти в разряд извращенных праздностью людей, ничего не понял бы из нашего утонченного искусства, а если бы и понял, то большая часть того, что он понял бы, не только не возвысила бы его душу, но развратила бы ее. Так что для людей думающих и искренних не может быть никакого сомнения в том, что искусство высших классов и не может никогда сделаться искусством всего народа. И потому, если искусство есть важное дело, духовное благо, необходимое для всех людей, как религия (как это любят говорить поклонники искусства), то оно должно быть доступно всем людям. Если же оно не может сделаться искусством всего народа, то одно из двух: или искусство не есть то важное дело, каким его выставляют, или то искусство, которое мы называем искусством, не есть важное дело.

Обеднение содержания искусства высших классов усилилось еще тем, что, перестав быть религиозным, искусство перестало быть и народным и тем еще более уменьшило круг чувств, которые оно передавало, так как круг чувств, переживаемых людьми властвующими, богатыми ,не знающими труда поддержания жизни, гораздо меньше, беднее и ничтожнее чувств, свойственных рабочему народу.

От Боккаччио до Марселя Прево все романы, поэмы, стихотворения передают непременно чувства половой любви в разных со видах. Прелюбодеяние есть не только любимая, но и единственная тема всех романов. Спектакль — не спектакль, если в нем под каким-нибудь предлогом не появляются оголенные сверху или снизу женщины. Романсы, песни — это все выражение похоти в разных степенях опоэтизирования.

Из того, что я привык к известному исключительному искусству и понимаю его, а не понимаю более исключительного, я не имею никакого права заключить, что это мое искусство, и есть самое настоящее, а то, которое я не понимаю, есть не настоящее, а дурное; из этого я могу заключить только то, что искусство, становясь все более и более исключительным, становилось все более и более непонятным для все большего и большего количества людей и в этом своем движении к большей и большей непонятности, на одной из ступеней которой я нахожусь с своим привычным искусством, дошло до того, что оно понимается самым малым числом избранных и что число этих избранных — все уменьшается и уменьшается.

Говорят, что самые лучшие произведения искусства таковы, что не могут быть поняты большинством и доступны только избранным, подготовленным к пониманию этих великих произведений. Но если большинство не понимает, то надо растолковать ему, сообщить ему те знания, которые нужны для понимания. Но оказывается, что таких знаний нет, и растолковать произведения нельзя, и потому те, которые говорят, что большинство не понимает хороших произведений искусства, не дают разъяснений, а говорят, что для того, чтобы понять, надо читать, смотреть, слушать еще и еще раз те же произведения. Но это значит не разъяснять, а приучать. А приучить можно ко всему и к самому дурному. Как можно приучить людей к гнилой пище, к водке, табаку, опиуму, так можно приучить людей к дурному искусству, что, собственно, и делается.

Искусство тем-то и отличается от рассудочной деятельности, требующей подготовления и известной последовательности знаний (так что нельзя учить тригонометрии человека, не знающего геометрии), что искусство действует на людей независимо от их степени развития и образования, что прелесть картины, звуков, образов заражает всякого человека, на какой бы он ни находился степени развития.

Дело искусства состоит именно в том, чтобы делать понятным и доступным то, что могло быть непонятно и недоступно в виде рассуждений. Обыкновенно, получая истинно художественное впечатление, получающему кажется, что он это знал и прежде, но только не умел высказать.

Ход, по которому шло искусство, подобен накладыванию на круг большого диаметра кругов все меньшого и меньшего диаметра: так что образуется конус, вершина которого уже перестает быть кругом. Это самое и сделалось с искусством нашего времени.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Толстой ставит проблему, которая неоднократно поднималась в культуре - о соотношении демократического и "элитарного" искусства.

- Должно ли истинное искусство быть доступным для понимания всеми или же достаточно его ориентации на интеллектуально образованную элиту?

- Каким сословиям общества дано право судить о ценности того или иного произведения искусства? С этим связана и другая проблема:

- Следует ли адаптировать содержание предметов искусства до уровня способности восприятия его простым народом или же требуется развивать эстетическое сознание народных масс до состояния возможности понять его? Ответ Толстого: необходимо первое. А какова ваша позиция по данному вопросу?

ТЕКСТ

Искусство всенародное возникает только тогда, когда какой-либо человек из народа, испытав сильное чувство, имеет потребность передать его людям. Искусство же богатых классов возникает не потому, что в этом потребность художника, а преимущественно потому, что люди высших классов требуют развлечений, за которые хорошо вознаграждают. Люди богатых классов требуют от искусства передачи чувств, приятных им, и художники стараются удовлетворять этим требованиям. Но удовлетворять этим требованиям очень трудно, так как люди богатых классов, проводя свою жизнь в праздности и роскоши, требуют неперестающих развлечений искусством: производить же искусство, хотя бы и самого низшего разбора, нельзя по произволу,— надо, чтобы оно само родилось в художнике. И потому художники, для того чтоб удовлетворить требованиям людей высших классов, должны были выработать такие приемы, посредством которых они могли бы производить предметы, подобные искусству. И приемы эти выработались.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Перечень задач, осуществляемых искусством, разумеется, далеко не исчерпывается только тем, чтобы “делать понятным и доступным то, что недоступно в виде рассуждений". Искусство служит и идеологическим, и познавательным, и воспитательным, и развлекательным, и религиозным целям, оставаясь при этом искусством. Так что дифференциация искусства Толстым по классовому признаку (искусство народное - истинное, искусство "развлекающее", для богатых, - неистинное) не представляется оправданным. Однако проблема, намеченная Толстым, в наше время приобрела неожиданно острый характер, но уже в трансформированном варианте: это – проблема “профанации” искусства, следствием чего явилось создание “шедевров”, рассчитанных на удовлетворение вкусов “скучающей толпы” (достаточно вспомнить бесконечные слезоточивые оболванивающие телесериалы на сентиментально-любовные темы). И в данном случае мы лицом к лицу сталкиваемся с новой проблемой

- Что такое “массовое искусство”, что под таковым понимать и какова его практическая ценность?

ТЕКСТ

Для того чтобы человек мог произвести истинный предмет искусства нужно много условий. Нужно, чтобы человек этот стоял на уровне высшего для своего времени миросозерцания, чтобы он пережил чувство и имел желание и возможность передать его и при этом еще имел талантливость к какому-либо роду искусств.

“Критики объясняют”. Что же они объясняют? Художник, если он настоящий художник, передал в своем произведении другим людям то чувство, которое он пережил; что же тут объяснять? Если произведение хорошо, как искусство, то независимо от того, нравственно оно или безнравственно,—чувство, выражаемое художником, передается другим людям. Если оно передалось другим людям, то они испытывают его, и мало того, что испытывают, испытывают каждый по-своему, и все толкования излишни. Если же произведение не заражает людей, то никакие толкования не сделают того, чтобы оно стало заразительно. Толковать произведения художника нельзя.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

"Механизм" по передаче чувств от художника к зрителю по схеме Толстого условно можно представить следующим образом: художник - произведение искусства – зритель. При этом, по замыслу писателя, художесгвенная информация, получаемая зрителем, должна быть идентична той, которая вложена в произведение его творцом. Однако подобная информационная идентичность возможна не иначе как в некоей идеальной ситуации абсолютного взаимопонимания, на практике едва ли осуществимой. Толстой не учитывает особенностей языка, (это для того времени было вполне оправданным, поскольку герменевтические науки по истолкованию текстов тогда еще не получили развития), допускающих и искажение исходного содержания информации воспринимающим, и некоторую свободу в толковании ее смысла. Вспомни у Тютчева: "Мысль изреченная есть ложь...". Еще более справедливым данный контраргумент оказывается в отношении языка художественного, поскольку любое настоящее произведение искусства непременно предполагает и возможность определенных “вольностей” в его прочтении, и многоуровневую структуру содержащихся в нем смыслов. И тем более ценным в художественном отношении будет данное произведение, чем более различных смыслов со временем сможет извлечь из него зритель (читатель и пр.). По этой же причине художественная критика становится необходимой - в качестве средства ограничения произвола зрительской фантазии и прояснения (разумеется, также не абсолютного) исходных творческих установок художника.

- Проанализируйте этот комментарий и выскажите своё отношение к нему?

ТЕКСТ

Искусство всенародное имеет определенный и несомненный внутренний критерий —религиозное сознание, искусство же высших классов не имеет его, и потому ценители этого искусства неизбежно должны держаться какого-либо внешнего критерия. И таким критерием является для них, как и высказал это английский эстетик вкус the best nurtured men, наиболее образованных людей, то есть авторитет людей, считающихся образованными, и не только этот авторитет, но и предание авторитетов таких людей. Предание же это весьма ошибочно и потому, что суждения best nurtured men часто ошибочны, и потому, что суждения, когда-то бывшие справедливыми, со временем перестают быть таковыми. Критики же, не имея оснований для суждений, не переставая повторяют их.

Только благодаря критикам, восхваляющим в наше время грубые, дикие и часто бессмысленные для нас произведения древних греков: Софокла, Эврипида, Эсхила, в особенности Аристофана, или новых: Данта, Тасса, Мильтона, Шекспира; в живописи — всего Рафаэля, всего Микеланджело с его нелепым “Страшным судом”; в музыке—всего Баха и всего Бетховена с его последним периодом, стали возможны в наше время Ибсены, Метерлинки, Верлены, Малларме,Пювис де Шаваны, Клингеры, Беклины, Штуки, Шнейдеры, в музыке — Вагнеры, Листы, Берлиозы, Брамсы, Рихарды Штраусы и т. п„ вся эта огромная масса ни на что не нужных подражателей этих подражателей.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

Толстой выдвигает проблему поиска универсального объективного критерия для оценки произведений искусства (это, действительно, проблема, поскольку до настоящего времени такой единый критерий не найден, и едва ли будет найден когда-либо вообще) и указывает на критерий, который кажется ему безусловно верным.

- Каков этот критерий? Найдите его обоснование в вышеприведенном тексте.

Основная цель искусства, по убеждению писателя, учение добру, источником же всемирного добра выступает Бог. Следовательно, ценностная значимость любого художественного творения может быть измерена с точки зрения наличия (или отсутствия) идей добра и человеколюбия в нем. Подобный взгляд Толстого на природу искусства мог бы, безусловно, считаться и .ортодоксально-христианским и гуманистическим, но... логическим продолжением его становится критика и неприятие величайших произведений художественной классики, созданных Софоклом, Данте, Рафаэлем, Ибсеном, Бетховеном, Бахом, Вагнером и другими.

- Подумайте: в чем заключается то реальное добро, которое несет людям искусство, каковы особенности его воздействия на зрителя, в отличие от простого поучения?

ТЕКСТ

Трудность распознавания художественных произведений в нашем обществе увеличивается еще тем, что внешнее достоинство работы в фальшивых произведениях не только не хуже, но часто бывает лучше, чем в настоящих; часто поддельное поражает больше, чем настоящее, и содержание поддельного интереснее. Как выбрать? Как найти это, ничем не отличающееся но внешности от нарочно совершенно уподобленных настоящему, одно из сотен тысяч произведение?

Для человека с неизвращенным вкусом, для рабочего, не городского, это так же легко, как легко животному с неиспорченным чутьем найти в лесу или в поле из тысяч следов тот один след, который нужен ему.

Признак, выделяющий настоящее искусство от поддельного, есть один несомненный — заразительность искусства. Если человек без всякой деятельности с своей стороны и без всякого изменения своего положения, прочтя, услыхав, увидав произведение другого человека, испытывает состояние души, которое соединяет его с этим человеком и другими, так же, как и он, воспринимающими предмет искусства людьми, то предмет, вызвавший такое состояние, есть предмет искусства.
Главная особенность этого чувства в том, что воспринимающий до такой степени сливается с художником, что ему кажется, что воспринимаемый им предмет сделай не кем-либо другим, а им самим, и что все то, что выражается этим предметом, есть то самое, что так давно уже ему хотелось выразить. Настоящее произведение искусства делает то, что в сознании воспринимающего уничтожается разделение между ним и художником, и но только между ним и художником, но и между ним и всеми людьми, которые воспринимают то же произведение искусства. В этом-то освобождении личности от своего отделения от других людей, от своего одиночества, в этом-то слиянии личности с другими и заключается главная привлекательная сила и свойство искусства.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

- Выше Толстой формулирует самую главную, с его точки зрения, задачу искусства. Попытайтесь её сформулировать.

ТЕКСТ


Чем сильнее заражение, тем лучше искусство, как искусство, не говоря о его содержании, то есть независимо от достоинства тех чувств, которые оно передает.

Искусство же становится более или менее заразительно вследствие трех условий: 1) вследствие большей или меньшей особенности того чувства, которое передается; 2) вследствие большей или меньшей ясности передачи этого чувства и 3) вследствие искренности художника, то есть большей или меньшей силы, с которой художник сам испытывает чувство, которое передает.

Чем особеннее передаваемое чувство, тем оно сильнее действует на воспринимающего. Воспринимающий испытывает тем большее наслаждение, чем особеннее то со стояние души, в которое он переносится, и потому тем охотнее и сильнее сливается с ним.

Ясность же выражения чувства содействует заразительности, потому что, в сознании своем сливаясь с автором, воспринимающий тем более удовлетворен, чем яснее выражено то чувство, которое, как ему кажется, он уже давно знает и испытывает и которому теперь только нашел выражение.

Более же всего увеличивается степень заразительности искусства степенью искренности художника. Как только зритель, слушатель, читатель чувствует, что художник сам заражается своим произведением и пишет, поет, играет для себя, а не только для того, чтобы воздействовать на других, такое душевное состояние художника заражает воспринимающего, и наоборот: как только зритель, читатель, слушатель чувствует, что автор не для своего удовлетворения, а для него, для воспринимающего, пишет, поет, играет и не чувствует сам того, что хочет выразить, так является отпор, и самое особенное, новое чувство, и самая искусная техника не только не производят никакого впечатления, но отталкивают.

Я говорю о трех условиях заразительности и достоинства искусства, в сущности же условие есть только одно последнее, то, чтобы художник испытывал внутреннюю потребность выразить передаваемое им чувство. Поэтому-то это третье условие — искренность — есть самое важное из трех. Условие это всегда присутствует в народном искусстве, вследствие чего так сильно а действует оно, и почти сплошь отсутствует в нашем искусстве высших классов, непрерывно изготовляемом художниками для своих личных, корыстных или тщеславных целей.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

- Подумайте, не теряют ли свою идентификационную способность признаки, предложенные Толстым, применительно к искусству модернизма, авангарда, сюрреализма, постмодернизма и т.д. Какие бы еще признаки могли добавить вы?

ТЕКСТ

Чем определяется хорошее и дурное по содержанию искусство?

Искусство, вместе с речью, есть одно из орудий общения, а потому и прогресса, то есть движения вперед человечества к совершенству. Речь делает возможным для людей последних живущих поколений знать все то, что узнавали опытом и размышлением предшествующие поколения и лучшие передовые люди современности; искусство делает возможным для людей последних живущих поколений испытывать все те чувства, которые до них испытывали люди и в настоящее время испытывают лучшие передовые люди. И как происходит эволюция знаний, то есть более истинные нужные знания вытесняют и заменяют знания ошибочные и ненужные, так точно происходит эволюция чувств посредством искусства, вытесняя чувства низшие, менее добрые и менее нужные для блага людей более добрыми, более нужными для этого блага. В этом назначение искусства. И потому по содержанию своему искусство тем лучше, чем более исполняет оно это назначение, и тем хуже, чем менее оно исполняет его.

Оценка же чувств, то есть признание тех или других чувств более или менее добрыми, то есть нужными для блага людей, совершается религиозным сознанием известного времени.

В каждое данное историческое время и в каждом общество людей существует высшее, до которого только дошли люди этого общества, понимание смысла жизни, определяющее высшее благо, к которому стремится это общество. Понимание это есть религиозное сознание известного времени и общества. Религиозное сознание это бывает всегда ясно выражено некоторыми передовыми людьми общества и более или менее живо чувствуемо всеми.
И потому религиозное сознание всегда было и есть и в каждом обществе. И соответственно этому религиозному сознанию всегда и оценивались чувства, передаваемые искусством.
Если в человечестве совершается прогресс, то есть движение вперед, то неизбежно должен быть указатель направления этого движения. И таким указателем всегда были религии. Вся история показывает, что прогресс человечества совершался не иначе, как при руководстве религии. Если же прогресс человечества не может совершаться без руководительства религии,— а прогресс совершается всегда, следовательно совершается и в ваше время,— то должна быть и религия нашего времени.

Религиозное сознание нашего времени в самом общем практическом приложении его есть сознание того, что наше благо, и материальное и духовное, и отдельное и общее, и временное и вечное, заключается в братской жизни всех людей, в любовном единении нашем между собой.

На основании этого-то сознания мы и должны расценивать все явления нашей жизни и между ними и наше искусство, выделяя из всей его области то, которое передает чувства, вытекающие из этого религиозного сознания, высоко ценя и поощряя это искусство и отрицая то, которое противно этому сознанию, и не приписывая остальному искусству того значения, которое ему несвойственно.

Сущность христианского сознания состоит в признании каждым человеком своей сыновности богу и вытекающего из него единения людей с богом и между собой, как и сказано в Евангелии (Иоан. XVII, 21), и потому содержание христианского искусства — это такие чувства, которые содействуют единению людей с богом и между собой.

Искусство, всякое искусство само по себе, имеет свойство соединять людей. Всякое искусство делает то, что люди, воспринимающие чувство, переданное художником, соединяются душой, во-первых, с художником и, во-вторых, со всеми людьми, получившими то же впечатление. Но искусство нехристианское, соединяя некоторых людей между собою, этим самым соединением отделяет их от других людей, так что это частное соединение служит часто источником не только разъединения, по враждебности к другим людям. Таково все искусство патриотическое, с своими гимнами, поэмами, памятниками; таково все искусство церковное, то есть искусство известных культов со своими иконами, статуями, шествиями, службами, храмами; таково искусство военное, таково все искусство утонченное, собственно развратное, доступное только людям, угнетающим других людей, людям праздных, богатых классов.

Христианское хорошее искусство нашего времени может быть не понято людьми вследствие недостатка своей формы или вследствие невнимания к нему людей, но оно должно быть таково, чтобы все люди могли испытать то чувства, которые передаются им. Оно должно быть искусством не одного какого-либо кружка людей, не одного сословия, не одной национальности, не одного религиозного культа, то есть не передавать чувства, которые доступны только известным образом воспитанному человеку, или только дворянину, купцу, или только русскому, японцу, или католику, или буддисту и т.п., а чувства, доступные всякому человеку. Только такое искусство может быть в наше время признано хорошим искусством и выделяемо из всего остального искусства и поощряемо.

Христианское искусство, то есть искусство нашего времени, должно быть кафолично в прямом значении этого слова, то есть всемирно, и потому должно соединять всех людей. Соединяют же всех людей только два рода чувства: чувства, вытекающие из сознания сыновности богу и братства людей, и чувства самые простые — житейские, по такие, которые доступны всем без исключения людям, как чувства веселья, умиления, бодрости, спокойствия и т. п. Только эти два рода чувств составляют предмет хорошего по содержанию искусства нашего времени.

Христианское искусство или вызывает в людях те чувства, которые через любовь к богу и ближнему влекут их ко все большему и большему единению, делают их готовыми и способными к такому единению, или же вызывает в них те чувства, которые показывают им то, что он уже соединены единством радостей и горестей житейских. И потому христианское искусство нашего времени может быть и есть двух родов: 1) искусство, передающее чувства, вытекающие из религиозного сознания положения человека в мире, по отношению к богу и ближнему,— искусство религиозное, и 2) искусство, передающее самые простые житейские чувства, такие, которые доступны всем людям всего мира,— искусство всемирное. Только эти два рода искусства могут считаться хорошим искусством в наше время.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

В данном случае необходимо напомнить: под истинной религиозностью Толстой понимает не то мировоззрение, результатом которого стало бы отречение от мира, повседневной жизни или самозабвенный уход к Богу, а то сознание Бога, которое непосредственно руководит практическим поведением человека, побуждая его к творению добра.

- Ваше отношение к толстовскому определению истинной религии?

Уровень религиозности измеряется, согласно Толстому, количеством реального добра, совершаемого конкретной личностью. Поэтому установление соответствия между мерой общественного прогресса и мерой добра, присутствующего в данном обществе, представляется полностью оправданным.

- По какому принципу писатель разделяет существующее искусство на христианское (истинное) и нехристианское (неистинное, куда, кстати, попадает и искусство церковное)? На какие два разряда Толстой делит “истинные произведения искусства”?

Соразмерно основному требованию, предъявляемому Толстым к искусству, - содействие всеобщему объединению людей - данное рассуждение писателя выглядит логически безупречно, и тем не менее оно не бесспорно. Как и в случае с понятием "жизнь" (см. трактат "О жизни")", автор “глобализирует” роль искусства: производимый искусством эффект единения должен наблюдаться в масштабе целого человечества, и никак не меньше.

- Прав ли Толстой, считая, что истинное искусство всегда должно носить характер общедоступности и всемирности? Не содержит ли в себе такого рода утверждение отрицание свободы творчества?

- Не утрачивает ли своей привлекательности и не перестаёт ли быть для кого-либо интересным то или иное произведение искусства, если в одном случае оно не отвечает толстовским критериям всемирности и доступности, не несет в себе абсолютно понятных истин, “изъясняется” только на понятном всем языке, приспособлено к воспроизведению простых и доступных для всех чувств, а в другом случае - лишено элемента неожиданности, творческой неповторимости художника, его личностного, порой и экстравагантного видения жизни?

Феномен "загадочности", предполагающий последующую дешифровку воспринимающим художественного произведения, - неотъемлемый атрибут эстетического восприятия, побуждающий сознание воспринимающего к творческому мышлению.

- В связи с этим сравните Ваше отношение к толстовской интерпретации анализируемых им в трактате “Что такое искусство?” произведений (трагедии Шекспира, оперы Вагнера, модернистская поэзия Франции и др.).

ТЕКСТ

Так что есть только два рода хорошего христианского искусства; все же остальное, не подходящее под эти два рода, должно быть признано дурным искусством, которое не только не должно быть поощряемо, но должно быть изгоняемо) отрицаемо и презираемо, как искусство, не соединяющее, а разъединяющее людей. Таковы в словесном искусстве все драмы, романы и поэмы, передающие чувства церковные, патриотические и, кроме того, чувства исключительные, присущие только одному сословию богатых праздных людей,— чувства аристократической чести, пресыщенности, тоски, пессимизма и утонченные и развращенные чувства, вытекающие из половой любви, совершенно непонятные огромному большинству людей.

Таковы же в живописи все картины, ложно религиозные и патриотические, так же как и картины, изображающие забавы и прелести исключительной, богатой и праздной жизни, таковы же все так называемые символические картины, в которых самое значение Символа доступно только лицам известного кружка, и главное— все картины с сладострастными сюжетами, вся та безобразная женская нагота, которая наполняет все выставки

и галереи. К атому же роду принадлежит почти вся камерная и оперная музыка нашего времени, начиная с Бетховена,— Шуман, Берлиоз, Лист, Вагнер,— по содержанию своему посвященная выражению чувств, доступных только людям, воспитавшим и себе болезненную нервную раздражительность, возбуждаемую этой искусственной и исключительной сложной музыкой.

“Как, девятая симфония принадлежит и дурному роду искусства?!”—слышу я возмущенные голоса.

“Без всякого сомнения”,—отвечаю я. Все, что я писал, я писал только для того, чтобы найти ясный, разумный критерий, по которому можно бы было судить о достоинствах произведений искусства, И критерий этот, совпадая с простым и здравым смыслом, несомненно показывает мне то, что симфония Бетховена не хорошее произведение искусства. Конечно, удивительно и стран-

но для людей, воспитанных на обожании некоторых произведений и их авторов, для людей с извращенным, именно вследствие воспитания на этом обожании, вкусом, признание такого знаменитого произведения дурным. Но что же делать с указаниями разума и здравым смыслом?

Девятая симфония Бетховена считается великим произведением искусства. Чтобы проверить это утверждение, я прежде всего задаю себе вопрос: передает ли это произведение высшее религиозное чувство? И отвечаю отрицательно, так как музыка сама по себе не может передавать этих чувств; и потому далее спрашиваю себя: если произведение это не принадлежит к высшему разряду религиозного искусства, то имеет ли это произведение другое свойство хорошего искусства нашего времени,— свойство соединять в одном чувстве всех людей, не принадлежит ли оно к христианскому житейскому всемирному искусству? И не могу не ответить отрицательно, потому что не только не вижу того, чтобы чувства, передаваемые этим произведением, могли соединить людей, не воспитанных специально для того, чтобы подчиняться этой сложной гипнотизации, но не могу даже представить себе толпу нормальных людей, которая могла бы понять из этого длинного и запутанного искусственного произведения что-нибудь, кроме коротеньких отрывков, тонущих в море непонятного. И потому волей-неволей должен заключить, что произведение это принадлежит к дурному искусству. Замечательно при этом то, что в конце этой симфонии присоединено стихотворение Шиллера, которое хотя и не ясно, но выражает именно ту мысль, что чувство (Шиллер говорит об одном чувстве радости) соединяет людей и вызывает в них любовь. Несмотря на то, что стихотворение это поется в конце симфонии, музыка не отвечает мысли стихотворения, так как музыка эта исключительная и не соединяет всех людей, а соединяет только некоторых, выделяя их от других людей.

Точно так же придется оценить многие и многие произведения искусства всех родов, считающиеся великими среди высших классов нашего общества. Так же по этому единственному твердому критерию придется оценить и знаменитую “Божественную комедию”, и “Освобождение Иерусалима”, и большую часть произведений Шекспира и Гете, и в живописи всякие изображения чудес, и “Преображение” Рафаэля и др. Каким бы ни был предмет, выдаваемый за произведение искусства, и как бы он ни был восхваляем людьми, для того, чтобы узнать его достоинство, необходимо приложить к нему вопрос о том, принадлежит ли предмет к настоящему искусству или подделкам под него. Признав же на основании признака заразительности хотя бы и малого кружка людей известный предмет принадлежащим к области искусства, нужно на основании признака общедоступности решить следующий за этим вопрос: принадлежит ли это произведение к дурному, противному религиозному сознанию нашего времени исключительному искусству, или к христианскому, соединяющему людей, искусству. Признав же предмет принадлежащим к настоящему христианскому искусству, надо уже да основании того, передает ли произведение чувства, вытекающие из любви к богу и ближнему, или только простые чувства, соединяющие всех людей, отнести его к тому или другому: религиозному или житейскому всемирному искусству.

Только на основании этой проверки мы будем иметь возможность выделять из всей массы того, что в нашем обществе выдается за искусство, те предметы, которые составляют действительную, важную, нужную духовную пищу, от всего вредного и бесполезного искусства и подобия его, окружающего нас. Только на основании такой проверки мы будем в состоянии избавиться от губительных последствий вредного искусства и воспользоваться тем благодетельным и необходимым для духовной жизни человека и человечества воздействием истинного и хорошего искусства, которое составляет его назначение.

Искусство есть один из двух органов прогресса человечества. Через слово человек общается мыслью, через образы искусства он общается чувством со всеми людьми не только настоящего, но прошедшего и будущего.

НАЕДИНЕ С СОБОЙ:

- Прежде чем читать нижеследующий комментарий, попытайтесь выработать своё отношение к только что прочитанному тексту. При этом постарайтесь на какое-то время занять позицию Толстого и найти дополнительные (помимо собственно толстовских), аргументы её обоснования, после чего займитесь поиском контрагрументов и формированием Вашей позиции.

Приведенные выше рассуждения Толстого вызывают очередные возражения. Дело в том, что любые чувства, идеи, мысли, отражающие творческую индивидуальность художника, в самом принципе не могут заключать в себе только индивидуально значимый смысл, поскольку каждый художник, будучи существом социальным, неизбежно продуцирует чувства, мысли или идеи, также имеющие социально значимую природу. В этом плане любой читатель, слушатель, зритель, вступающий через художественное произведение в общение с его создателем (будь то Бетховен, Шиллер или художник-авангардист), оказывается вовлеченным в сферу социально значимой проблематики, т.е. в процесс всеобщего объединения. По этой причине искусству для реализации цели объединения человечества совсем не обязательно быть чисто религиозным и сугубо христианским в том смысле, в каком его понимает Толстой.

Что же касается "объединительной" задачи искусства, то в действительности, на мой взгляд, она решается несколько иначе. В масштабе целой человеческой культуры, благодаря коллективным усилиям всех творческих личностей, создается некий универсальный образ "всеобщего субъекта", интегрально несущий в себе и интеллектуальные, и художественные способности человеческого сообщества. Всматриваясь в этот образ, каждый отдельный индивид, соотнося себя с ним, ищет ответы на вопросы: каков я (мы)? каковы мои (наши)/ возможности? что я еще могу (мы можем)? В этом смысле объединительную роль, наряду с искусством, в равной степени выполняют и наука, и техника, и философия.

- Обратите внимание на выделенные слова “в равной степени”. Насколько они точны по отношению к предмету разговора?

ТЕКСТ

Настоящее произведение искусства может проявляться в душе художника только изредка, как плод предшествующей жизни, точно так же как зачатие ребенка матерью. Поддельное же искусство производится мастерами, ремесленниками безостановочно, только бы были потребители.

Настоящее искусство не нуждается в украшениях, как жена любящего мужа. Поддельное искусство, как проститутка, должно быть всегда изукрашено.

Причиной появления настоящего искусства есть внутренняя потребность выразить накопившееся чувство, как для матери причина полового зачатия есть любовь. Причина поддельного искусства есть корысть, точно так же как и проституция.

Последствие истинного искусства есть внесенное новое чувство в обиход жизни, как последствие любви жены есть рождение нового человека в жизнь. Последствие поддельного искусства есть развращение человека, ненасытность удовольствий, ослабление духовных сил человека.

Вот это должны понять люди нашего времени и круга, чтобы избавиться от заливающего нас грязного потока этого развратного, блудного искусства.

Искусство будущего — то, которое действительно будет,—не будет продолжением теперешнего искусства, а возникнет на совершенно других, новых основах, по имеющих ничего общего с теми, которыми руководится теперешнее наше искусство высших классов.

Искусство будущего, то есть та часть искусства, которая будет выделяема из всего искусства, распространенного между людьми, будет состоять не из передачи чувств, доступных только некоторым людям богатых классов, как это происходит теперь, а будет только тем искусством, которое осуществляет высшее религиозное сознание людей нашего времени. Искусством будут считаться только те произведения, которые будут передавать чувства, влекущие людей к братскому единению, или такие общечеловеческие чувства, которые будут способны соединять всех людей. Только это искусство будет выделяемо, допускаемо, одобряемо, распространяемо.

И художниками, производящими искусство, будут тоже не так, как теперь, только те редкие, выбранные из малой части всего народа, люди богатых классов или близких к ним, а все те даровитые люди из всего народа, которые окажутся способными и склонными к художественной деятельности.

Деятельность художественная будет тогда доступна для всех людей. Доступна же сделается эта деятельность людям из всего народа потому, что, во-первых, в искусстве будущего не только не будет требоваться та сложная техника, которая обезображивает произведения искусства нашего времени и требует большого напряжения и траты времени, но будет требоваться, напротив, ясность, простота и краткость,— те условия, которые приобретаются не механическими упражнениями, а воспитанием вкуса. Во-вторых, доступна сделается художественная деятельность всем людям из народа, потому-что вместо теперешних профессиональных школ, доступных только некоторым людям, все будут в первоначальных народных школах обучаться музыке и живописи (пению и рисованию) наравне с грамотой, так чтобы всякий человек, получив первые основания живописи и музы, чувствуя способность и призвание к какому-либо из искусств, мог бы усовершенствоваться в нем, и, в-третьих, потому, что все силы, которые теперь тратятся на ложное искусство, будут употреблены на распространение истинного искусства среди всего народа.

Художник будущего будет понимать, что сочинить сказочку, песенку, которая тронет, прибаутку, загадку которая забавит, шутку, которая насмешит, нарисовать картинку, которая будет радовать десятки поколений или миллионы детей и взрослых,— несравненно важнее и плодотворнее, чем сочинить роман, симфонию или нарисовать картину, которые развлекут на короткое время несколько людей богатых классов и навеки будут забыты. Область же этого искусства простых, доступных всем чувств — огромна и почти еще не тронута.

Так совершенно отлично от того, что теперь считается искусством, будет искусство будущего и по содержанию и по форме. Содержанием искусства будущего будут только чувства, влекущие людей к единению или в настоящем соединяющие их; форма же искусства будет такая, которая была бы доступна всем людям. И потому идеалом совершенства будущего будет не исключительность чувства, доступного только некоторым, а, напротив, всеобщность его.

ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:

В своем заключении к трактату Толстой представляет ряд рассуждений по проблемам взаимосвязи искусства и науки, места научного знания в деле духовного совершенствования человечества. Ниже мы приводим некоторые из этих положений, проясняющие воззрения писателя по данному вопросу.

ТЕКСТ

Наука и искусство так же тесно связаны между собой, как легкие и сердце, так что если один орган извращен, то и другой не может правильно действовать.

Наука истинная изучает и вводит в сознание людей те истины, знания, которые людьми известного времени и общества считаются самыми важными. Искусство же переводит эти истины из области знания в область чувства.

Определяет же для людей степень важности как чувств, передаваемых искусством, так и знаний, передаваемых наукой, религиозное сознание известного времени и общества, то есть общее понимание людьми этого времени и общества назначения их жизни.

Задача искусства, огромна: искусство, настоящее искусство, с помощью науки руководимое религией, должно сделать то, чтобы то мирное сожительство людей, которое соблюдается теперь внешними мерами,— судами, полицией, благотворительными учреждениями, инспекциями работ и г. п.,— достигалось свободной и радостной деятельностью людей. Искусство должно устранять насилие.

И только искусство может сделать это.

Назначение искусства в наше время—в том, чтобы перевести из области рассудка в область чувства истину о том, что благо людей в их единении между собою, и установить на место царствующего теперь насилия то Царство Божие, то есть любви, которое представляется всем нам высшею целью жизни человечества.

Может быть, в будущем наука откроет искусству еще новые, высшие идеалы, и искусство будет осуществлять их; но в наше время назначение искусства ясно и определенно. Задача христианского искусства — осуществление братского единения людей.

СЛОВО ОТ СОСТАВИТЕЛЯ:

В итоге кратко суммируем основные положения трактата, касающиеся понимания искусства Толстым.

1) Определение искусства. "Искусство есть деятельность человеческая, состоящая в том, что один человек сознательно, известными внешними знаками передает другим испытываемые им чувства, а другие люди заражаются этими чувствами и переживают их."

2) "Внутренний" критерий искусства - религиозное сознание.

3) Признак (критерий) настоящего искусства - "заразительность".

4) Условия, обеспечивающие способность "заразительности":

а) особенность передаваемого чувства;

б) ясность передачи чувства;

в) искренность художника.

5) Назначение искусства - учение людей христианскому добру.

6) Высшая цель искусства - содействие братскому единению людей.

7) Признаки искусства будущего:

а) по форме: ясность, простота, краткость, общедоступ-

ность;

б) по содержанию: выражение чувств, побуждающих лю-

дей ко всеобщему объединению.

Можно по-разному относиться к эстетическим взглядам Толстого, выраженным в трактате “Что такое искусство?”, но нельзя не признать, что в этом произведении поставлен ряд вопросов, которые со временем не только не утрачивают своей мощи и значимости, но, напротив, звучат ещё более актуально, чем в эпоху писателя. Вот некоторые из них:

Устарела ли проблема моральной ответственности художника за свои творения?

Перестала ли быть актуальной проблема взаимосвязи художественной практики и реальной жизни?

Каково соотношение элитарной и массовой культуры?

Где границы истинного искусства и подделок под него?

В чем мы видим гуманистическую ценность искусства и пути ее реализации?

Толстой со своей стороны дает последовательные и логически обоснованные ответы на эти вопросы. Какими будут ответы века настоящего и грядущего – слово за новыми поколениями…

К первой странице

Этапы великой жизни | Памятные толстовские места в России | Друзья и Близкие Льва Толстого |
От Яснополянской школы к "Школе Л.Н.Толстого" | Толстой и русская литература | Толстой и зарубежный мир |
Толстой, мудрецы и мыслители
| Толстой и о Толстом: литературное обозрение | Картотека толстоведов России и мира |
Бюро информации и заявок
| Форум Диалоги о Толстом |