#Ученичество

| #Ученичество 2022.Выпуск 1 | #Apprenticeship 2022. Issue 1 39 согласованности в Я-нарративах, в том числе детских и юношеских, см. 4]. В общей массе детских текстов основное, доминирующее положение занимает, как правило, рассказ о прошлом, несколько лаконичнее изложены сведения о настоящем и еще более лаконично – представления о будущем. В чем причина такого расклада? По мнению философа и культуролога Михаила Ямпольского, в современной России «культ исторической памяти» обусловлен «распадом горизонта будущего» [5]. Но это наблюдение ни в коей мере не применимо к раннему советскому периоду, наполненному реальной устремленностью и утопическими мечтами не только о собственном «светлом будущем» − коммунистическом завтра, но и о «светлом будущем» всего человечества – осуществлении мировой революции. Одной из причин такой неравномерности могла быть некая жанровая заданность детской автобиографики, представленной в значительной степени школьными сочинениями. В советской трудовой школе 1920-х гг. это были сочинения на тему «Как жили прежде и как живут теперь». Столь же противополагающий и политически оценочный характер носили вопросы советских педагогических (педологических) анкет – своеобразного способа организации детской памяти, направленного на «вспоминание прошлого»: «Какая власть была у нас до революции», «У кого была захвачена власть в Октябре», широко публиковавшиеся в 1920-х гг. в советских педагогических и педологических журналах «Вестник просвещения», «На путях к новой школе», «Педологический журнал», «Трудовая школа» и др.[1, с. 75, 88 ‒ 90]. Говоря об эмигрантской традиции, нельзя не упомянуть организованное в 1923–1924 гг. Педагогическим бюро по делам высшей и средней школы за границей написание практически во всех эмигрантских школах Болгарии, Турции, Чехословакии и Югославии сочинений на тему «Мои воспоминания с 1917 года до поступления в гимназию» [6, c. 5 ‒ 20]. Структура подобного воспоминания «о переломном событии» строилась на содержательном сопоставлении и противопоставлении жизни ребенка «до» и «после». Разрешение противоположения могло быть осуществлено равно в пользу «прошлого» (сюжет об «утраченном рае» в эмигрантских детских текстах) и «настоящего» (сюжет о пережитых трудностях и об обретенной «счастливой жизни» в советских нарративах): «кругом нас все изменилось, и некогда жизнь, бывшая такой светлой, переменилась и померкла», «старое нельзя сравнивать с теперешним, нет чего-то неуловимого, что – я не могу сказать, и никогда не будет» [6, с. 327, 465] и, напротив: «пришлось пережить всякую жизнь, в особенности при белой банде, угнетали нас, пайка не давали, все время притесняли и т. п. Пришли наши товарищи, и мне стала жизнь светлая, хорошая»[7, с. 55]. Но не все было так однозначно – тяжелое, но привычное «добольшевистское» рабоче-крестьянское детство (точнее «антидетство»), когда «на фабрику поступил с 12 лет и каждый день плакал» или когда «работал с десяти лет по чайным и ничего не понимал», также уходило в прошлое. Погружение в новую жизнь воспринималось многими из таких детей с неприязнью: «Школьная обстановка после улицы, свободной и просторной улицы, начала меня душить» [7, с. 51]. Точкой «слома» − качественного изменения моделей поведения, диктуемого новым временем, а, следовательно, выхода из зоны привычного, а потому комфортного, во всех почти без исключения детских текстах выступает 1917 год и последовавшие за ним события. Эту точку дети осознанно или подсознательно определяют на основе своего детского опыта. И она же активно навязывается им в ходе советских образовательно-воспитательных практик. Вот, к примеру, каким образом метафорическая схема изменения времени как переосмысливания пространства по излюбленному советской пропагандой принципу «прежде и теперь» предлагается в одном из самых популярных советских детских журналов «Мурзилка»:

RkJQdWJsaXNoZXIy ODQ5NTQ=